А. Г. Брикнер. История Петра Великого

Иллюстрированное издание

Издание: OK, http://magister.msk.ru/

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

Глава I. Признаки неудовольствия

 

         Как в области внешней политики, так и в области администрации и законодательства происходили важные перемены. Взятие Азова потребовало от народа значительных пожертвований. Преобразования царя не нравились массе. Нельзя было ожидать, чтобы общество могло понять глубокий смысл реформ Петра: они возбуждали общий ропот.

         Впоследствии царь иногда, обнародуя новые указы, приступая к коренным реформам в области внутренней политики, объяснял более или менее подробно, в указах же необходимость преобразований и сообщал свои соображения относительно той или другой меры. Престол при нем часто превращался в кафедру, с которой царь преподавал своему народу некоторые важнейшие начала политического и общественного прогресса. Прислушиваясь в церквах к чтению царских манифестов, указов, распоряжений, даже и низшие классы общества имели возможность вникнуть в образ мыслей царя-преобразователя, ознакомиться с его воззрениями, свыкнуться с началами его радикализма.

         Мы, однако, не имеем почти никаких сведений о том, что происходило в умах русских людей в первое время преобразований при Петре. Правительство не допускало ни малейшего возражения на свои мероприятия и чрезвычайно строго преследовало и наказывало недовольных. На царе лежала вся ответственность; он не обращал и не мог обращать внимания на образ мыслей толпы, косневшей в вековых предрассудках.

         Тем не менее, народ, которого заставляли насильно повиноваться воле царя, не переставал судить о законодательной и административной деятельности правительства, осуждать многие меры строгого начальства, порицать образ действий Петра. Негодование на царя становилось общим особенно тогда, когда новые распоряжения имели отношение к церкви и религии.

         В бóльшей части случаев правительство не узнавало вовсе о тайных порывах раздражения в обществе. Петр не имел возможности прислушиваться к заявлениям какой-либо партии; направление общественного мнения доходило до сведения правительства, главным образом, в застенках Преображенского Тайного приказа; публицистики не было; общим правилом было глубокое молчание. По временам, однако, раздражение доходило до возмущений и открытых сопротивлений. Заговоры и бунты, неосторожные речи недовольных, революционные движения в различных классах общества, беспрестанные полицейские распоряжения для подавления мятежного духа доказывают, каково было брожение умов. Иван Посошков был прав, утверждая с сожалением: «наш монарх на гору аще сам-десять тянет, а под гору миллионы тянут; то как дело его споро будет».[1]

         Любопытно, что тот же самый Посошков, сделавшийся впоследствии сторонником царя, в девяностых годах XVII века принадлежал к недовольным, рассуждавшим о недостатках и пороках государя, роптавшим на Петра и его образ действий, несогласный ни с привычками прежних царей, ни с воззрениями и желаниями народа.

         Из дел Тайного Преображенского приказа мы узнаём о следующем эпизоде.

         В конце 1696 или в начале 1697 года у монаха Авраамия, бывшего прежде келарем в Троицко-Сергиевском монастыре, а потом строителем в московском Андреевском монастыре, бывали часто, как «друзья и хлебоядцы давны», подьячие Никифор Кренев и Игнатий Бубнов, стряпчий Кузьма Руднев, «да села Покровского крестьяне, Ивашка да Ромашка Посошковы». Изложение бесед, происходивших в этом кружке и относившихся к современным политическим событиям, составляло содержание тетрадей, которые монах Авраамий осмелился подать самому государю Петру.

         В этих тетрадях было сказано, что именно поведение Петра соблазняло народ. «В народе тужат многие и болезнуют о том, на кого надеялись и ждали; как великий государь возмужает и сочетается законным браком, тогда, оставя младых лет дела, все исправит на лучшее; но, возмужав и женясь, уклонился в потехи, оставя лучшее, начал творити всем печальное и плачевное».

         Трудно понять, каким образом монах Авраамий мог отважиться на подвиг, который, при тогдашних приемах уголовного судопроизводства, не мог не вовлечь всех участвовавших в подобных беседах в страшную беду. Авраамия взяли, разумеется, тотчас же. На пытке он назвал всех своих собеседников, которые, «бывая у него в Андреевском монастыре, такие слова, что в тетрадях написано, говаривали». Друзья Авраамия были также арестованы и подвергнуты допросу.

         Кренев показал, что говорили о потехах царя под Семеновским и под Кожуховым, про судей, что без мзды дела не делают; далее сознался, что сам говорил: если б посажены были и судьи и дано б им жалованье, чем им сытыми быть, а мзды не брать, и то б было добро.

         Руднев показал, что говорили: государь не изволит жить в своих государственных чертогах на Москве, и мнится им, что от того на Москве небытия у него в законном супружестве чадородие престало быть, и о том в народе вельми тужат.

         Бубнов показал, что говорили о потехах непотребных под Семеновским и под Кожуховым для того, что многие были биты, а иные и ограблены, да в тех же походах князь Иван Долгоруков застрелен, и те потехи людям не в радость; говорили про дьяков и подьячих, что умножились; про упрямство великого государя, что не изволит никого слушаться, и про нововзысканных и непородных людей, и что великий государь в Преображенском приказе сам пытает и казнит; говорили про морские поездки, которые также не нравились народу.

         Авраамий считал непригожим, что в триумфальном входе в Москву, после взятия Азова, царь шел пешком, а Шеин и Лефорт ехали.

         Этот эпизод кончился обыкновенным образом: Бубнов, Кренев и Руднев были биты кнутом и сосланы в Азов, исправлять обязанности подьячих; Авраамий сослан в Голутвин монастырь. Посошковы остались без наказания.[2]

         Нельзя удивляться тому, что «потехи» Петра, Кожуховский и Семеновский походы, вызывали негодование массы народа. Для этих походов, значение которых оставалось непостижимым для толпы, для подъема обоза, перевозки орудий, военных снарядов, провианта требовалось несколько сот подвод. При всех схватках было довольно много раненых и обожженных порохом; много несчастий случалось оттого, что самопалы разрывались в руках стрелков. Даже среди иностранцев резко осуждали маневры, устраиваемые царем.[3]

         Что касается до упрека, будто Петр сам пытал и казнил людей, то он повторяется неоднократно и впоследствии, особенно после возвращения Петра из-за границы, по случаю страшного стрелецкого розыска. Мы помним, что и прежде в народе ходил слух, будто царь собственноручно замучил своего дядю, Петра Лопухина.[4]

         Достоин внимания упрек относительно скромности царя, шедшего пешком за экипажами Шеина и Лефорта при торжественном входе в Москву, после взятия Азова. Потомству нравится именно эта скромность Петра, медленно дослуживавшегося до высших чинов, определявшего этим самым совсем новые, неслыханные до того отношения личности государя к решаемым им задачам. Но в то время народ, привыкший видеть своего государя на первом месте, окруженным всем великолепием, всею пышностью царского сана, считавший царя полубогом, гнушался таким унижением его.

         Народ ожидал от царя совсем иных преобразований, особенно же усиленного контроля над недобросовестностью чиновного люда. Пока, однако, царь вовсе не заботился о делах внутренней политики и скорее думал о войске и флоте. Сооружение последнего оставалось также совершенно непонятным для народа явлением; турецкая война была весьма тягостна для всех платящих налоги и служащих в войске. Участие царя в увеселениях иностранцев в Немецкой слободе вызывало также всеобщее негодование.

         Неизвестно откуда распространился слух, будто царь Иван Алексеевич извещал всему народу: «брат мой живет не по церкви, ездит в Немецкую слободу и знается с немцами». На кружечном дворе рассказывали, что государь беспрестанно бывает у еретиков в слободе; бывший тут иконник заметил: «не честь он, государь, делает, — бесчестье себе».[5]

         Мы не имеем никаких данных, указывающих на существование разлада между Петром и Иваном. В народе же недовольные Петром легко могли надеяться на Ивана. Впоследствии являлись Лжеиваны. В глазах народа Иван, остававшийся дома, соблюдавший прежние формы придворного этикета, не имевший никаких сношений с еретиками-немцами, мог казаться представителем той старины, за которую стоял народ. О ненавистных новшествах Петра знали все, о болезненности, ничтожности Ивана — весьма немногие.

         Впрочем, даже и за границею говорили и писали о каком-то личном антагонизме между братьями, как это видно из одной современной брошюры, в которой рассказано об убиении Ивана Петром.[6]

         Заглавие этой брошюры: «Храбрый московский царь и завоевание турецкой крепости Азова», не соответствует содержанию. О покорении Азова в ней почти вовсе не говорится; зато в самых резких выражениях осуждается образ действий Петра по случаю переворота 1689 года. Сочинение написано в форме беседы некоторых лиц, русских и иностранцев, обсуждающих вопрос: насколько Петр имел право лишить Софью и Ивана жизни. В самом факте совершения такого преступления собеседники не сомневаются. Польский дворянин старается доказать, что царь не имел ни малейшего права убить своих ближайших родственников. Московский боярин, напротив, утверждает, что Петру нечего заботиться о народной молве и что устройство в России временного двоевластия было ошибкою. Создать, как он выражается, «двуглавое чудовищное тело»,[7] значило подвергнуть государство ужасным опасностям. Русские, защищая Петра, остаются в меньшинстве. Немецкий учитель, постоянно указывающий на примеры истории и приводящий в изобилии цитаты из сочинений классических писателей древности, в заключение ссылается на слова Плутарха, в его «Беседе семи мудрецов», что тираны редко доживают до глубокой старости, и высказывает предположение, что царствование Петра скоро кончится.[8]

 

         И действительно, России грозила опасность ужасного кризиса. 23-го февраля 1697 года, т. е. за две недели до отъезда Петра за границу, на пиру у Лефорта царю донесли, что думный дворянин Иван Цыклер подговаривает стрельцов умертвить его. Рассказывают, что Петр немедленно, в сопровождении нескольких лиц, отправился в дом Цыклера и самолично арестовал преступников.[9]

Арест Цыклера.

Гравюра Клосса в Штутгарде с рисунка художника Загорского.

         Заговорщиками оказались: стрелецкий полковник Цыклер и двое родовитых русских вельмож, Алексей Соковнин и Федор Пушкин.

         Цыклер в первый стрелецкий бунт, в 1682 году, служил орудием Милославских и царевны Софьи; по его показанию перед смертью, царевна, во время ее регентства, «его призывала и говаривала почасту, чтоб он над государем учинил убийство»; в 1689 году он, как мы знаем, спешил перейти на сторону Петра и уже в самом начале борьбы царя с сестрою очутился в Троице; надежда Цыклера, что он этим самым обратит на себя внимание царя, не исполнилась; он, между прочим, жаловался, что Петр, бывавший часто в гостях у разных лиц, никогда не посещал его. Затем его постигла беда: его назначили на службу в Азов для надзора над сооружением в этом месте укреплений; такое назначение считалось тогда чем-то вроде ссылки. Он вступил в тайные сношения с некоторыми стрельцами, говорил с ними о возможности скоропостижной кончины царя, стараясь разузнать, кого они пожелали бы возвести на престол; при этом рассуждалось о возможности воцарения боярина Шеина или боярина Шереметева,[10] о возведении на престол малолетнего царевича Алексея и о назначении царевны Софьи регентшею, а Василия Васильевича Голицына опять главным министром. Некоторые стрельцы и казаки на допросе дали следующие показания о речах Цыклера: «что можно царя изрезать ножей в пять; известно государю, прибавил Цыклер, что у него, Ивана, жена и дочь хороши, и хотел государь к нему быть и над женою его и над дочерью учинить блудное дело, и в то число он, Иван, над ним, государем, знает что сделать». Цыклер сознался, что говорил: «как буду на Дону у городового дела Таганрога, то, оставя ту службу, с донскими казаками пойду к Москве, для ее разорения, и буду делать то же, что и Стенька Разин». Также он объявил: «научал я государя убить за то, что называл он меня бунтовщиком и собеседником Ивана Милославского»; по показаниям других, Цыклер говорил: «в государстве ныне многое нестроение для того, что государь едет за море, и посылает послом Лефорта, и в ту посылку тощит казну многую» и пр.

         Цыклер находился в близких сношениях с Соковниным и Пушкиным. Соковнин принадлежал к семье, занимавшей важное место в истории раскола. Он сам был старовер; его сестры у раскольников пользовались большим уважением; его дети были отправлены за границу учиться, что в то время считалось тяжелым ударом, нанесенным всей семье, и шурин его, Пушкин, должен был по приказанию царя отправить своих сыновей за границу; он задумал было ослушаться, оставить сыновей в России, но навлек на себя гнев государя; он же говорил про государя, что «живет небрежением, не христиански, и казну тощит».

         Заговорщики надеялись на мятежный дух в стрелецком войске и между казаками. Достойно внимания замечание Соковнина, что стрельцам нечего ждать, потому что им во всяком случае не миновать погибели и т. п.[11]

         Как видно, личный гнев заговорщиков на царя происходил от некоторых правительственных распоряжений. Отправление молодых дворян за границу, путешествие царя — вызвали общий ропот. Джон Перри, приехавший в Россию вскоре после этого эпизода и узнавший кое-какие подробности о деле Цыклера, Соковнина и Пушкина, также замечает, что заговор был выражением негодования вельмож, порицавших нововведения.[12] Плейер, находившийся в то время в Москве, придает этому эпизоду особенное значение, утверждая, что преступный умысел был направлен против Петра, всего царского семейства, всех лиц, приближенных к царю, и, наконец, против всех иностранцев.[13]

         Очевидно, существовала некоторая связь между заговором 1697 года и событиями 1682 года. В обоих случаях встречается желание заменить Петра другим лицом. Недовольные царем легко могли подумать о воцарении Софьи. Цыклер был клевретом Софьи и Милославских, товарищем Шакловитого. Мы не знаем о каком-либо участии Софьи в деле 1697 года. Однако есть известие, что на Софью и некоторых из ее сестер пало подозрение при розыске Цыклера, Соковнина и Пушкина, и что, вследствие этого, были усилены караулы у Новодевичьего монастыря.[14]

         По случаю казни заговорщиков, 4-го марта 1697 года, обнаружилась личная ненависть Петра к дяде царевны Софьи, Ивану Милославскому, который умер уже в 1685 году. Было выкопано тело его из могилы и привезено в Преображенское на свиньях; гроб его поставлен был у плах изменников и, когда им секли головы, кровь лилась на труп Ивана Милославского.[15] Головы преступников были воткнуты на рожны столба, поставленного на Красной площади.[16] Родственники их были сосланы в отдаленные места.

         Что же касается стрелецкого войска, то с ним, тотчас же после казни заговорщиков, произошла весьма важная перемена. Желябужский пишет: «и марта в 8-й день, на стенной караул вверх шли комнатные стольники пеши строем, переменили с караулов полковников; также и по всем воротам стояли все Преображенские и Семеновские солдаты».[17] Стрельцов удалили, выслали на службу в другие места. Очевидно, они не пользовались доверием правительства. По рассказу одного современника-очевидца, в Кремле и вообще в столице важнейшие посты были вверены полкам, находившимся под командою иностранных офицеров.[18]

         Царь поднял знамя западноевропейской культуры. Офицеры-иностранцы окружали, защищали это знамя. Национальное войско, сторонники прошедшего, очутились в ссылки. Борьба между царем и стрельцами становилась неминуемою.

         Намерение Петра уехать за границу возбудило общее негодование. Однако ропот подданных не мог остановить его. Спустя несколько дней после казни заговорщиков он отправился в путь.

         Предприятие царя можно было считать весьма отважным. Под самою столицею, в Новодевичьем монастыре, жила опальная царевна, Софья. Она легко могла сделаться средоточием движения в стрелецком войске, разбросанном по окраинам России; к тому же было заметно брожение умов среди казаков и раскольников. Между вельможами было также много недовольных.

         Несколько десятилетий позже, когда внук Петра Великого, император Петр III, намеревался отправиться за границу для ведения в Голштинии войны с Даниею, Фридрих Великий старался уговорить своего друга и союзника остаться дома, указывая на опасность лишиться престола во время отсутствия и советуя ему, для убавления опасности, по крайней мере взять с собою всех тех лиц, которых можно подозревать в склонности к измене.[19]

         В том обстоятельстве, что Петр Великий отправил за границу множество молодых дворян, что он взял с собою «волонтёров», современники видели подобную же меру предосторожности. В одной современной английской книге сказано, что русские, находившиеся за границею, должны были служить царю как бы порукою верности их родственников, остававшихся в России.[20]

         Отсутствие Петра в столице, еще ранее поездки его за границу, считалось делом не безопасным. Франц Лефорт, сообщая своим родственникам о путешествии Петра в Архангельск в 1694 году, замечает, что после укомплектования войска новыми полками нет более основания опасаться чего-либо во время отсутствия царя.[21] Нет сомнения, что Лефорт говорил о возможности стрелецкого бунта.

         И действительно, опасность грозила царю не столько со стороны вельмож, родственников молодых людей, отправленных за границу, сколько со стороны низших слоев общества, со стороны стрельцов и казаков, находившихся в самой тесной связи с крестьянами и чернью в городах.

         Во время пребывания Петра на западе несколько раз были распространяемы слухи о возмущении в Московском государстве. Как только царь в Детфорде, близ Лондона, принялся за черчение корабельных планов, за математические выкладки, тайный агент при цесарском дворе, переводчик Адам Штилле, донес ему, что в Вене появился какой-то польский ксёндз, который разгласил, будто в Москве вспыхнул бунт, царевна Софья возведена на престол, князь Василий Голицын, освобожденный из ссылки, вступил в управление государством, и весь народ уже присягнул царевне; в доказательство этого он предъявил какие-то письма и требовал даже аудиенции у цесаря, в чем ему, однако ж, было отказано. По словам Штилле, в Вене только и было разговоров, что о Московских происшествиях.

         Получая из Москвы с каждою почтою успокоительные известия, царь не верил разглашениям ксёндза и не думал из-за пустого слуха прерывать свои занятия. Он только требовал через Лефорта от цесарских министров задержания ксёндза, как злодея и возмутителя. На это требование цесарские министры отозвались, что особы духовные суду и расправе их не подлежат.[22]

         Пока подобные слухи оказывались лишенными всякого основания. Однако рассказы о брожении умов в Московском государстве, о разных признаках повсеместного неудовольствия не прекращались. Так, например, в Вене ходил слух, что русские будто бы в высшей степени раздражены склонностью царя к католицизму.[23]

         Наконец, царь из достоверного источника узнал о стрелецком бунте. Нужно было отказаться от путешествия в Италию и спешить возвращением в Москву. На пути туда он узнал, что крайняя опасность уже миновала; но впоследствии он мог составить себе более точное понятие о страшных размерах, которые приняла борьба против новизны, и об упорстве и негодовании своих противников. Сперва он должен был бороться со стрельцами; затем очередь дошла до казаков и раскольников и, наконец, ему пришлось столкнуться с сыном, устранением которого от престола Петр надеялся обеспечить успешный ход преобразования России.

 

 

Глава II. Стрелецкий бунт 1698 года

 

         Стрельцы не раз, при прежних беспорядках, служили орудием восстаний. Они усиливали шайки Стеньки Разина; в 1682 году они в борьбе придворных партий взяли на себя роль палачей; на их помощь рассчитывал Шакловитый в 1689 году для спасения Софьи в борьбе с Петром; при содействии стрельцов Соковнин, Цыклер и Пушкин надеялись погубить царя в 1697 году.

         По мере необходимости преобразования войска привилегии стрельцов должны были рушиться. Петр имел право требовать, чтобы «русские янычары» превратились в настоящих солдат, безусловно покорных государственной власти. Поэтому их положение, основанное на прежних льготах, становилось сначала шатким, наконец, невозможным. Еще до катастрофы стрелецкого войска современники могли видеть, что оно не имело будущности; недаром Соковнин, хорошо понимавший неизбежность гибели стрельцов, заметил, что они, решаясь на отчаянные действия, ничем не рискуют, потому что, так или иначе, «впредь им погибнуть же».

         На маневрах, устраиваемых Петром до Азовских походов, стрелецкое войско обыкновенно бывало побеждаемо. Нет сомнения, что новые солдатские полки, организованные по западноевропейским образцам, превосходили стрельцов знанием дела, дисциплиною, ловкостью. Во время Азовских походов стрелецкие полки строптивостью, своеволием, неохотою к военным действиям не раз возбуждали крайний гнев царя. Бывали случаи строгого наказания стрельцов за непослушание.[24] При всем том, стрелецкие полки, особенно во время первого Азовского похода, понесли страшные потери. Офицеры не щадили жизни солдат, подвергая их, иногда без особенной необходимости, разным опасностям. Многие стрельцы гибли вследствие недостатков военной администрации. Не без основания стрелецкое войско считало себя оскорбленным невниманием начальства; неудовольствие и ропот между стрельцами были общим и частым явлением.

         Правительство знало о настроении умов в стрелецком войске. Как смотрели близкие к царю люди на стрельцов, на их отношения к правительству, всего лучше видно из письма Виниуса к Петру, где сказано, что, по получении известия о взятии Азова, даже и в стрелецких слободах радовались.[25]

         В прежнее время походы для войска бывали менее тяжелыми. Стрельцы по временам могли возвращаться домой, к своим семействам. Теперь же, после взятия Азова, их задержали там для охраны города, потом заставили работать над его укреплениями. После дела Цыклера, Соковнина и Пушкина те стрелецкие полки, которые находились в то время в Москве, были отправлены в отдаленные места, для охраны южной границы против набегов татар, или к польско-литовской окраине, для наблюдения за Польшей. Одни лишь жены и дети стрельцов оставались в Москве и ее окрестностях.

         Таким образом, положение стрельцов становилось все хуже и хуже. Несколько лет сряду продолжалась непрерывно утомительная служба. Постоянно повторялись жалобы стрельцов на суровое и невнимательное с ними обращение, на чрезмерную строгость начальников. Можно было ожидать вспышки, взрыва.

         Во время бунта 1698 года стрельцами были высказаны, между прочим, следующие жалобы: «будучи под Азовом, умышлением еретика-иноземца, Францка Лефорта, чтобы благочестию великое препятствие учинить, чин их, московских стрельцов, подвел он, Францко, под стену безвременно, и, ставя в самых нужных в крови местех, побито их множество; его ж умышлением делан подкоп под их шанцы, и тем подкопом он их же побил человек с 300 и больше» и пр. В этом же тоне идут и дальнейшие жалобы на Лефорта, который будто хотел «до конца погубить всех стрельцов», который виноват, что они, идя степью, «ели мертвечину и премножество их пропало». Наконец, сказано в челобитной: «всему народу чинится наглость, слышно, что идут к Москве немцы, и то знатно последуя брадобритию и табаку во всесовершенное благочестия испровержение».[26]

 

Воскресенский (Новый Иерусалим) монастырь в начале XVIII столетия.

С гравированного вида того времени.

 

         Как видно, исходною точкою жалоб стрельцов были страдания их во время походов; в сущности же, в них слышится ненависть к иностранцам, считавшимся виновниками всех бедствий.

         Эта ненависть существовала издавна. В продолжение нескольких десятилетий до стрелецкого бунта 1698 года Немецкая слобода служила предметом общего негодования. Уже в самом начале XVII века при каждом случае ослабления государственной власти жизнь иностранцев, проживавших в Москве, находилась в крайней опасности. Нападения на «немцев» повторялись и в смутное время, при Борисе и Лжедимитрие, и при разных бунтах во время царствования Алексея Михайловича, и во время террора, в 1682 году.

         Эпоха Петра не могла не разжечь еще более ненависти к иностранцам. В дневнике Корба, пребывавшего в России в 1698 и 1699 годах, рассказаны многие случаи, свидетельствующие об ужасном раздражении народа против немцев. Даже государственные люди, каковы были Ордын-Нащокин и др., иногда восставали против введения иноземных обычаев. Юрий Крижанич в самых сильных выражениях ратовал против «ксейномании», т. е. против приглашения иностранцев в Россию, указывая при этом на заслуживающий, по его мнению, одобрения пример китайского правительства, не впускающего иностранцев в страну. В сочинениях некоторых сторонников Петра, например, Ивана Посошкова, Стефана Яворского и др., также встречаются сильные выходки против иностранцев.

         Не мудрено, что в то время, когда царь бывал постоянным гостем у еретиков-немцев, когда он учился у Лефорта и Гордона, когда эти последние считались виновниками Азовских походов и путешествия царя в Западную Европу, гнев народа, сторонников прошедшего, представителей привилегированного войска, обрушился на «еретиков», сделавшихся приятелями, советниками, наставниками царя.

         Весьма важным источником для истории стрелецкого бунта служат донесения находившегося в это время в России императорского посла Гвариента, а также записки находившегося в его свите Корба. Здесь именно обращается особенное внимание на национальное значение этого события.

         В своем донесении от 17-го октября 1698 года, следовательно в то время, когда путем страшного розыска правительство узнало о размерах и значении бунта и когда уже начались казни преступников, Гвариент писал императору следующее: «влияние Лефорта, внушение царю мысли о поездке за границу и другие такого рода преступные факты [27] вывели из терпения стрельцов; немцев, проживающих в Московском государстве в большом числе, ненавидят тем более, что царь чтит их, оказывая русским презрение; поэтому стрельцы решились сжечь Немецкую слободу и перерезать всех иностранцев». Ко всему этому, однако, Гвариент прибавляет: правление бояр, во время пребывания царя за границею, оказалось тягостным и произвольным, так что многие люди, через насилие при собирании налогов, оскудели; поэтому в толпе было решено убить некоторых бояр. Наконец, Гвариент еще упоминает о намерении возвести на престол царевну Софью и назначить Голицына министром.[28]

         Все это вполне согласуется с результатами допросов преступников. Во всех взбунтовавшихся стрелецких полках только и было речи, что государя за морем не стало, а царевича хотят удушить бояре; только и думы было среди стрельцов — идти к Москве, бояр перебить, Кокуй, т. е. Немецкую слободу, разорить, немцев перерезать, дома разграбить.[29]

         Стрельцы мечтали о чем-то похожем на Сицилийскую вечерню, о борьбе низших слоев против высших, о перемене на престоле. Поводом к такой революционной программе служило суровое с ними обращение правительства.

         При страшном стрелецком розыске Петр не столько обращал внимание на ненависть стрельцов к иноземцам, сколько на вопрос, намеревались ли бунтовщики возвести на престол царевну Софью или нет и в какой мере принимали участие в этом деле сама царевна и ее сестры.

         Нельзя сказать, чтобы произведенное с величайшею строгостью следствие привело в ясность эти вопросы. Предание, как кажется, приписывает царевне Софье слишком важную долю в предприятиях стрельцов.

         Нет сомнения в том, что и после государственного переворота 1689 года между Петром и Софьею сохранились чрезвычайно натянутые отношения. Царевна содержалась под арестом. Рассказывают, что Петр до отъезда за границу побывал у сестры в келье для прощания, но нашел ее до того надменною, холодною и непримиримою, что в крайнем волнении вышел из Новодевичьего монастыря.[30] Впрочем, анекдотические черты такого рода не заслуживают особенного внимания.

         Еще менее внимания заслуживает другой рассказ, будто преданные царевне стрельцы, подкопавшись под монастырь, разломали снизу пол в той комнате, где она содержалась, увели ее подземным ходом и пр.[31]

         Зато нельзя сомневаться в существования тайных сношений между Софьею и стрельцами. Положение Софьи и ее сестер после 1689 года было очень тяжело. Царевны оказались в опале и беззащитными. Они не могли не желать какой-либо перемены. До них доходили слухи о всеобщем ропоте. Недовольные стрельчихи сообщали служанкам царевен о повсеместном волнении. В апреле 1697 года даже между солдатами Лефортова полка шла речь, чтобы подать челобитную царевне Софье об улучшении их положения. Многие стрельчихи, по особой благосклонности постельниц, бывали в хоромах царевен почти ежедневно, приносили городские вести и сами разглашали по слободам, что им скажут в Верху.[32]

         Особенно опасными сделались четыре стрелецкие полка: Чубарова, Колзакова, Черного и Гундертмарка. Они были отправлены в Азов. Когда на смену им были посланы другие полки, они надеялись, что им будет дозволено возвратиться в Москву, однако вдруг им приказали идти в Великие Луки, к Литовской границе. Они повиновались, но многим стало невыносимо: в марте 1698 года 175 человек самовольно ушли из Великих Лук в Москву, бить челом от лица всех товарищей, чтоб их отпустили по домам. Такой случай самовольного побега требовал строгого взыскания. Однако бояре, на которых лежала в этом отношении тяжелая ответственность, действовали слабо, нерешительно. Они велели арестовать четырех выборных, но стрельцы отбили своих товарищей, буянили, не хотели возвратиться к своим полкам. Гордон рассказывает в своем дневнике, как вельможи страшно перепугались, между тем как он сам не придавал этому эпизоду особенного значения, указывая на слабость партии недовольных и на отсутствие в ней передового человека. При всем том, однако, он принял некоторые меры предосторожности. На этот раз дело кончилось скоро. Стрельцов уговорили вернуться к своим полкам.

         Из бумаг следственного дела, однако, видно, что во время пребывания своего в Москве стрельцы имели сношения с царевнами. Два стрельца, Проскуряков и Тума, успели через знакомую им стрельчиху доставить царевнам письмо с челобитною о стрелецких нуждах. Содержание письма и челобитной неизвестно; полагали, однако, что стрельцы звали Софью на царство. Передавали и содержание ответа царевны, в котором она приглашала стрельцов идти к Москве и изъявляла готовность исполнить их желание. Обо всем этом мы знаем лишь из показаний в застенке стрельцов и прочих обвиненных. Письмо Софьи не сохранилось ни в подлиннике, ни в копии. Поэтому нет возможности судить положительно о мере участия Софьи в бунте.[33]

         Также неизвестно, каким образом распространилась молва, что государя за морем не стало. Она быстро разнеслась по всей Москве и привела в недоумение бояр-правителей, которые, не получив три-четыре заграничные почты, за весеннею распутицею, крепко встревожились и перепугались. Петр, крайне раздраженный малодушием бояр, отвечал на письмо Ромодановского, от 8-го апреля 1698 года, следующее: «в том же письме объявлен бунт от стрельцов, и что вашим правительством и службою солдат усмирен. Зело радуемся; только зело мне печально и досадно на тебя, для чего ты сего дела в розыск не вступил. Бог тебя судит! Не так было говорено на загородном дворе в сенях.[34] А буде думаете, что мы пропали (для того, что почты задержались) и для того боясь, и в дело не вступаешь; воистину, скорее бы почты весть была; только, слава Богу, ни один не умер: все живы. Я не знаю, откуда на вас такой страх бабий! Мало ль живет, что почты пропадают? А се в ту пору была и половодь. Неколи ничего ожидать с такою трусостью! Пожалуй, не осердись: воистину от болезни сердца писал».[35] И Виниуса, который в крайнем беспокойстве писал к Лефорту о замедлении почты, Петр упрекнул в трусости, замечая между прочим: «я было надеялся, что ты станешь всем рассуждать бывалостью своею и от мнения отводить: а ты сам предводитель им в яму».[36]

         Разглашение молвы о кончине царя могло содействовать усилению мятежного духа. Но появились и другие слухи. Рассказывали, будто царевна Марфа Алексеевна велела своей постельнице Клушиной шепнуть одной стрельчихе: «у нас в Верху позамялось: хотели было бояре государя-царевича удушить. Хорошо, кабы подошли стрельцы». Передавали далее, что бояре царицу Евдокию «по щекам били» и пр.[37]

         Все это происходило весною 1698 года; но настоящий бунт начался только через несколько недель. Стрелецкие полки под начальством Ромодановского сына стояли близ Торопца. Сюда поспешили прийти стрельцы, бывшие в Москве и находившиеся там в сношениях с царевнами. Правительство издало в Москве указ от 28 мая, которым объявлялось, что стрельцы должны оставаться в пограничных городах, а бегавших в Москву стрельцов велено сослать в малороссийские города на вечное житье. Когда, однако, около пятидесяти бежавших в Москву стрельцов были арестованы для отправления в ссылку, товарищи отбили их. Волнение быстро усиливалось. Ромодановский не имел возможности схватить виновных. Разумеется, бегуны, по инстинкту самосохранения, должны были всячески возбуждать к бунту остальных. Наконец мятеж вспыхнул. Один из ходивших в Москву, стрелец Маслов, взобравшись на телегу, начать читать письмо от царевны Софьи, в котором она убеждала стрельцов прийти к Москве, стать табором под Новодевичьим монастырем и просить ее снова на державство, а если солдаты станут не пускать их в Москву, то биться с ними.

         Стрельцы порешили: «идти к Москве, разорить Немецкую слободу и побить немцев за то, что от них православие закоснело, побить и бояр; послать и в иные полки, чтоб и они шли к Москве для того, что стрельцы от бояр и от иноземцев погибают; и к донским козакам ведомость послать; а если царевна в правительство не вступится и по коих мест возмужает царевич, можно взять и князя Василия Голицына: он к стрельцам и в крымских походах, и на Москве, милосерд был, а по коих мест государь здравствует, и нам Москвы не видать; государя в Москву не пустить и убить за то, что почал веровать в немцев, сложился с немцами» и пр.[38]

         Когда в Москве узнали, что стрельцы идут к столице, то на многих жителей напал такой страх, что они с имуществом бежали по деревням. И теперь особенно перепугались высшие сановники, тотчас решившие в совете отправить навстречу приближавшимся стрельцам отряд войска из конницы и пехоты. Начальство над этим войском было вверено боярину Шеину с двумя генералами: Гордоном и князем Кольцовым-Масальским. Душою всех действий был Гордон.

         Узнав, что стрельцы спешат занять Воскресенский монастырь, Гордон старался предупредить их и отрезать им дорогу к этому важному месту. Эта цель была достигнута. Если бы стрельцы успели овладеть монастырем, то, под защитой его твердынь, могли бы разбить войско, оставшееся верным Петру. Встретившись с мятежниками, Гордон несколько раз ездил в их стан, стараясь убеждениями и угрозами отклонить их от бунта. Однако стрельцы, не сознавая опасности своего положения и не умея оценить превосходства сил и средств, находившихся в распоряжении Гордона, надеялись на успех, повторяли свои жалобы и понапрасну теряли время, так что Гордон, не упуская из виду ничего, что могло служить ему для обороны и быть обращено во вред врагам, занял весьма выгодные позиции. Особенно искусно расставил пушки полковник Крагге, так что успех битвы, сделавшейся неминуемою, принадлежал главным образом артиллерии.

         18-го июня произошла развязка. Утром в этот день Гордон еще раз отправился в стан мятежников и со всевозможным красноречием убеждал их к покорности, но тщетно. Стрельцы отвечали, что или умрут, или будут в Москве. Гордон повторил им, что к Москве их не пропустят. Истощив все средства к мирному соглашению, Гордон открыл военные действия и велел сделать залп из 25 орудий; однако ядра перелетели через головы стрельцов. Завязалось настоящее сражение, продолжавшееся не более часа. Почти все бунтовщики, после данных по ним четырех залпов, которые произвели немалое опустошение в их рядах, были окружены, переловлены и заключены в Воскресенский монастырь.

         В розыске, начавшемся тотчас же после битвы, участвовал и Гордон. К сожалению, его письмо к царю с донесением о всем случившемся до нас не дошло.[39] Показания подвергнутых пытке стрельцов не компрометировали царевны Софьи: ни один из них не намекнул про ее письмо. По распоряжению бояр было повешено 56 стрельцов; но остальных ожидал еще более грозный розыск, которым руководил сам царь.

         Получив в Вене, от князя-кесаря Ромодановского, известие о бунте и движении стрельцов к Москве, Петр отвечал ему: «пишет ваша милость, что семя Ивана Михайловича ростет: в чем прошу вас быть крепким; а кроме сего ничем сей огнь угасить не можно. Хотя зело нам жаль нынешнего полезного дела (поездки в Венецию), однако сей ради причины, будем к вам так, как вы не чаете».

         Очевидно, царь был страшно взволнован. Понятие о «семени Милославского» для него было тесно связано с борьбою против него самого, против дела преобразования. Можно было ожидать чрезвычайно строгих мер. Петр считал стрельцов лишь орудием какой-то враждебной ему партии. Его занимал вопрос о том, кто руководил стрельцами, кто подкапывался под его престол. От раздраженного царя, являвшегося также представителем партии, нельзя было ожидать спокойной, беспристрастной расправы. Недаром он считал стрельцов сторонниками реакционных стремлений. Единомышленники царя разделяли его ненависть к стрельцам. Виниус писал Петру: «ни один не ушел; по розыску, пущие из них посланы в путь иной, темной жизни с возвещением своей братье таким же, которые, мною, и в ад посажены в особых местах для того, что, чаю, и сатана боится, чтоб в аде не учинили бунту и его самого не выгнали из его державы».[40]

         В конца августа Петр прибыл в Москву. Около середины сентября начался розыск под личным наблюдением царя, решившегося действовать строже прежних следователей, занимавшихся этим делом.[41]

         С давних пор уголовное судопроизводство в московском государстве отличалось жестокостью, громадным и сложным прибором застенков и палачей. Существовали разные способы истязаний преступников. Нельзя сказать, чтобы Петр, участвуя лично в розыске и руководя им, прибавил что-либо к издавна существовавшим приемам практики уголовного террора. Но случаю коломенского бунта 1662 года число жертв, подвергнутых ужасным пыткам и казням, доходило до нескольких тысяч. Тогда, однако, не нашлось современника, который начертил бы столь подробно и рельефно мрачную картину этого печального эпизода, как это было сделано Корбом относительно ужасной драмы, происходившей осенью 1698 года. Петр в сущности не был строже своих предшественников, не был строже самого народа, который в подобных случаях, как, например, в мае 1682 г., разыгрывал роль палача, замучивая самыми зверскими истязаниями доктора фон-Гадена, Ивана Нарышкина и др. При всем том, розыск 1698 года был ужасен, во-первых, по громадному числу истязуемых и казненных, во-вторых, по многим случаям повторения пытки над лицами, уже не раз и ужасно пострадавшими, в-третьих — потому, что в числе несчастных находилось немало женщин, в-четвертых же, в особенности, по личному присутствию при всех этих ужасах венценосца.

         Однако непосредственное, самоличное участие Петра в деле розыска в данном случае соответствовало не только некоторым внешним обстоятельствам всего события, например, опасности, грозившей царю лично от царевны Софьи, но еще гораздо более индивидуальности, нраву, страсти к личной инициативе царя. Он обыкновенно знал обо всем, заботился обо всем, участвовал во всех видах труда, строил корабли наравне с плотниками, действовал во время битвы в качестве обыкновенного артиллериста, на море служил матросом, при вопросах, касавшихся законодательства и администрации, входил во все частности. Таким образом, он, когда дело шло о стрелецком розыске, невольно должен был участвовать во всех подробностях дела, руководить допросами, присутствовать при пытках и казнях.

 

Казнь стрельцов.

С гравюры того времени, приложенной к «Дневнику Корба».

         Притом нельзя не обратить внимания на следующее обстоятельство. На царе лежала тяжелая ответственность. Дело преобразования находилось в некоторой опасности. Те лица, которые во время пребывания Петра за границею управляли государством, не сумели, по его мнению, оценить меру опасности, грозившей государству со стороны стрелецкого бунта. Пользуясь одновременно находившеюся в его руках безусловною, неограниченною властью, а также и без того ужасными способами уголовного судопроизводства, царь, не без личного раздражения и гнева, приступил к розыску. Поэтому нельзя удивляться, что при таких условиях судебное следствие походило несколько на политическую меру в отчаянной борьбе с противниками, что наказание побежденных получило характер мести, что высший судья, пренебрегая своим достоинством как государя, походил на палача.

         О впечатлении, произведенном на современников стрелецким розыском, можно судить по некоторым заметкам в записках, донесениях, дневниках Корба, Гвариента, Желябужского, Гордона. О размерах кровопролития, истязаний и казней свидетельствуют архивные данные, которые были исследованы Устряловым и Соловьевым. В продолжение нескольких недель, по несколько часов ежедневно, не прекращалась работа судей и палачей в застенках, которых, по современным источникам, насчитывалось до 14 (а по одному известию — до 20). Патриарх Адриан вздумал умерить гнев царя, укротить его строгость и, подняв икону Богородицы, отправился в Преображенское к Петру, который, однако, завидев патриарха, закричал ему: «к чему эта икона? разве твое дело приходить сюда? убирайся скорее и поставь икону на свое место. Быть может, я побольше тебя почитаю Бога и пресвятую Его Матерь. Я исполняю свою обязанность и делаю богоугодное дело, когда защищаю народ и казню злодеев, против него умышлявших».[42]

         Следствие привело лишь к общим результатам. Оказалось невозможным определить в точности меру участия Софьи в бунте. Вопрос о мятежном послании ее к стрельцам должен и в настоящее время считаться открытым.[43] Гордон был прав, не придавая стрелецкому бунту особенного значения, потому что стрельцам недоставало предводителя.

         В некоторых рассказах иностранцев, находившихся в то время в Москве, говорится об участии в деле стрельцов некоторых вельмож, о пытках кое-каких бояр и т. п.[44] Эти сведения не подтверждаются архивными материалами.

         Число казненных в сентябре и октябре доходило до тысячи; то были почти исключительно стрельцы или другие лица низшего сословия, а также некоторые священники, участие которых в бунте заключалось главным образом в том, что они до битвы при Воскресенском монастыре отслужили молебен. Их наказали особенно строго, медленною смертью — колесованием и пр.[45] В феврале 1699 года было казнено еще несколько сот человек.

         Вопрос о самоличном, собственноручном участии Петра в казнях должен оставаться открытым. Гвариент и Корб рассказывали об этом не как очевидцы, а по слухам. В записках Желябужского, Гордона и прочих современников не говорится об этом. Соловьев верит рассказу австрийских дипломатов, что Петр собственноручно отрубил головы пятерым стрельцам, что он заставлял Ромодановского, Голицына, Меншикова делать то же самое. Другие историки, например, Устрялов, Поссельт, быть может, слишком решительно, отрицают возможность подобных фактов.

         Как бы то ни было, известие об ужасах в Москве произвело в Западной Европе чрезвычайно тяжелое впечатление. Отзыв епископа Бёрнета о Петре Великом, приведенный нами выше, в главе о путешествии Петра, составлен под влиянием рассказов об ужасах стрелецкого розыска. Лейбниц, имевший весьма высокое понятие о способностях Петра, о его склонности в реформам, стремлении в просвещению, в письме к Витзену порицал образ действий царя и выразил опасение, что такой террор вместо того, чтобы укротить мятежный дух в народе, скорее будет содействовать распространению в стране всеобщей ненависти к царю. К этому Лейбниц прибавил: «я от души желаю, чтобы Бог сохранил этого государя и чтобы его наследники продолжали начатое им дело преобразования». Витзен старался успокоить Лейбница относительно ожидаемых последствий чрезмерной строгости царя, замечая: «нет основания опасаться каких-либо враждебных действий со стороны семейств казненных преступников; в Московском государстве существует обычай отправлять в Сибирь и в прочие самые отдаленные места жен, детей и вообще всех родственников казненных преступников».[46]

         Спрашивалось; не следовало ли, напротив, ожидать самых опасных последствий от такого распространения наказания на несколько тысяч семейств? В дневнике Гордона встречается (14-го ноября 1698 года) следующая многознаменательная заметка: «было запрещено принимать у себя жен и детей казненных стрельцов».[47] Таким образом, тысячи женщин, детей, вообще родственников стрельцов оказались как бы обреченными на верную погибель. Лишенные средств, крова, хлеба, они умирали медленною смертью от холода и голода, возбуждая своими страданиями гнев народа на неумолимо строгое правительство.

         К тому же, следствие вообще прекратилось не скоро. Много лет спустя, именно в 1707 году, был казнен стрелец Маслов, сообщивший летом 1698 года своим товарищам мнимое или настоящее послание к стрельцам царевны Софьи.[48]

         Кроме розыска в Москве, происходил розыск и в Азове. Когда в Черкасске на Дону узнали о поражении стрельцов под Воскресенским монастырем, казаки говорили: «если великий государь к заговенью к Москве не будет, и вестей никаких не будет, то нечего государя и ждать! а боярам мы не будем служить и царством им не владеть... Москву нам очищать, а как будет то время, что идти нам к Москве, будем и городовых людей с собою брать и воевод будем рубить или в воду сажать». Одновременно с казаками начали говорить и стрельцы: «отцов наших и братьев и сродичев порубили, а мы в Азове зачтем, начальных людей побьем». Один монах говорил стрельцам: «дураки вы, что за свои головы не умеете стоять; вас и остальных всех немцы порубят, а донские казаки давно готовы». Стрелец Парфен Тимофеев говорил: «когда бунтовал Разин и я ходил с ним же: еще я на старости тряхну!», а другой стрелец, Бугаев, толковал: «стрельцам ни в Москве, ни в Азове житья нигде нет: на Москве от бояр, что у них жалованье отняли без указу; в Азове от немец, что их на работе бьют и заставливают работать безвременно. На Москве бояре, в Азове немцы, в земле черви, в воде черти».

         Вслед за азовским, произошел еще новый розыск. Стрелецкий полковой поп донес, что в Змиеве, в шинке, стрельцы толковали о своей беде, сбирались со всеми своими полками, стоявшими в Малороссии, идти к Москве. Хотели убить боярина Стрешнева за то, что у стрельцов хлеба убавил, Шеина за то, что ходил под Воскресенский монастырь, Якова Федоровича Долгорукого за то, что «выбил стрельцов в дождь и в слякоть». Стрельцы говорили: «чем было нам татар рубить, пойдем к Москве бояр рубить».[49]

         Стрелец Жукова полка Кривой, содержавшийся в Вологодской тюрьме, с зверским бешенством кричал пред другими колодниками и посторонними людьми: «ныне нашу братью, стрельцов, прирубили, а остальных посылают в Сибирь: только нашей братьи во всех сторонах и в Сибири осталось много. И в Москве у нас зубы есть, будет в наших руках и тот, кто нас пластал и вешал. Самому ему торчать на коле».[50]

         При таких обстоятельствах нужно было раз навсегда покончить с «русскими янычарами». После того, как в начале 1697 года их удалили из Москвы и принудили к пребыванию на пограничных постах, они сделались еще более опасными. В июне 1699 года царь повелел: «всех стрельцов из Москвы и Азова распустить по городам в посад, куда кто похочет; без проезжих листов никуда их из посадов не отпускать». Само собою разумеется, что ружья, сабли и все казенные вещи у них были отобраны. Таким образом, по выражению Петра, скасовано было 16 полков, и московские стрельцы, рассеянные по всему государству, из царских телохранителей обратились в посадских. Строго запрещено было принимать их в солдатскую службу, конечно, из опасения, чтобы ратные люди не заразились их злонравием, и, как скоро обнаружилось, что некоторые из старых стрельцов записались в солдаты, сказываясь посадскими разных городов, царь велел сослать их на каторгу. Скоро исчезли и последние следы прежнего стрелецкого войска.[51]

         Оставалось покончить с царевною Софьею. Иностранцы-современники сообщают нам, что гнев царя на сестру, по случаю стрелецкого бунта, не имел пределов. Гвариент писал о намерении царя, на устроенной нарочно для этой цели эстраде, собственноручно убить Софью в глазах всего народа.[52] Этот нелепый рассказ впоследствии был часто повторяем в разных видах; передавали, что Лефорт убедил царя отказаться от столь ужасного намерения и оставить царевну в живых; разглашали о чудесном спасении царевны, уже приговоренной к смертной казни, какою-то двенадцатилетнею девочкой, и пр.[53] Корб пишет 11-го октября 1698 года о решении царя предоставить суд над царевною собранию, составленному из представителей разных сословий.[54] О намерении созвать такой собор в других источниках не упоминается.[55]

         Во время розыска Софья на вопрос о письме отвечала брату: «письма я никакого не посылала, но стрельцы могли желать меня на правительство, потому что прежде я была правительницею».

         Чтобы уничтожить связь между этим прошедшим и будущим, чтобы впредь никто не мог желать видеть ее во главе правительства, лучшим средством было пострижение. Софья была пострижена под именем Сусанны и оставлена на житье в том же Новодевичьем монастыре, под постоянною стражею из сотни солдат. Сестры ее могли ездить в монастырь только на Светлой неделе и в монастырский праздник Смоленской Божией Матери (28-го июля), да еще в случае болезни монахини Сусанны. Петр сам назначил доверенных людей, которых можно было посылать со спросом о ее здоровье, и приписал: «а певчих в монастырь не пускать: поют и старицы хорошо, лишь бы вера была, а не так, что в церкви поют Спаси от бед, а в паперти деньги на убийство дают».[56]

         Софья скончалась 3-го июля 1704 года и была погребена в церкви Смоленской Богородицы в Новодевичьем монастыре.[57]

         Царевна Марфа, находившаяся также в сношениях со стрельцами, была пострижена в монахини в Александровской слободе, в Успенской обители, под именем Маргариты. Там она скончалась в 1707 году.[58]

         Борьба за престол, начавшаяся в 1682 году, кончилась в 1698 году катастрофою стрельцов и царевны Софьи. Петр вышел из этой борьбы победителем. Со стороны царевны и ее союзников, «русских янычар», царю более уже не грозила никакая опасность. Этим самым, однако, еще не прекратилась борьба с враждебными царю-преобразователю в государстве и обществе элементами. И до стрелецкого розыска Петр не пользовался популярностью в народе. Ненависть к неумолимо строгому государю росла, вследствие кровавой драмы 1698 года. Целые пять месяцев трупы казненных стрельцов не убирались с мест казни. Целые пять месяцев трупы трех стрельцов, повешенных у самых окон кельи царевны Софьи, держали в руках челобитные, «а в тех челобитных написано было против их повинки». Все это могло служить наглядным свидетельством, чего можно было ожидать от грозного царя в случае непослушания и противодействия его преобразованиям.

         В Москве с тех пор бунта при Петре не было. Зато происходили разные вспышки в отдаленных местах, где не было недостатка в горючем веществе, в элементах, готовых объявить войну и царю, и правительству, и вообще началам порядка и прогресса. Везде были слышны речи недовольных, раздраженных, опальных. Здесь и там мятежный дух выражался в преступных действиях. Приходилось продолжать кровавые упражнения в застенках. Царь оставался победителем, но его победа была куплена дорогою ценою: потоками крови и общею ненавистью народа.

 

 

Глава III. Общий ропот

 

         Народ, зорко следивший за борьбой, происходившей между царем и стрелецким войском, оправдывал образ действий мятежников, резко порицая жестокость государя. Говорить громко об этих событиях было опасно. Зато в частных беседах раздавались жалобы, угрозы, проклятия. Самым любимым предметом разговоров в теснейших кружках единомышленников была ненависть к царю, заставлявшая противников последнего останавливаться на вопросе о его кровожадности и его охоте мучить людей. Таково содержание многих бесед, о которых правительство узнавало через доносчиков и которые сделались известными потомству через допросы в застенках.

         Особенно много, часто и с крайним раздражением говорили о казнях стрельцов. Происходили сборища недовольных. Везде рассуждали тайно об ужасных современных событиях.

         Когда стрельцов толпами начали свозить в Москву для розысков, то в народе пошел слух, что по ним будут стрелять из пушек. Жена стряпчего конюха Аксинья говорила своему крепостному человеку Гавриле: «видишь, он (царь) стрельцов не любит, стал их переводить; ужо он всех их переведет»; Гаврила отвечал: «чего хотеть от бусурмана; он обусурманился: в среду и пятницу мясо ест; коли стал стрельцов переводить, переведет и всех; уже ожидовел и без того жить не может, чтоб в который день крови не пить». Аксинья прибавила с ругательством, что когда царь каких-то преступников «до Яузских ворот велел бить кнутом, как их били и он за ними сам шел». Аксинью и Гаврилу казнили смертью.

         В народе сочувствовали другим членам царской фамилии и говорили: «не одни стрельцы пропадают, плачут и царские семена». Стрелецкие жены рассказывали: «царевна Татьяна Михайловна жаловалась царевичу на боярина Тихона Никитича Стрешнева, что он их (царевен) поморил с голоду; еслиб-де не монастыри нас кормили, мы бы давно с голоду померли, и царевич ей сказал: дай-де мне сроку, я-де их подберу»... «Государь свою царицу послал в Суздаль, и везли ее одну, только с постельницею, да с девицею, мимо их стрелецких слобод, в худой каретке и на худых лошадях... Царевич плакал и тосковал»... «Государь немец любит, а царевич немец не любит; приходил к нему немчин и говорил неведомо какие слова, и царевич на том немчине платье сжег и его опалил. Немчин жаловался государю, и тот сказал: для чего ты к нему ходишь: покаместь я жив, потаместь и вы».

         По случаю казней стрельцов какие-то женщины говорили: «государь с молодых лет бараны рубил, и ныне ту руку натвердил над стрельцами. Которого дня государь и князь Федор Юрьевич Ромодановский крови изопьют, того, дня в те часы они веселы, а которого дня не изопьют, и того дня им и хлеб не естся».

         Ко всему этому прибавилось раздражение по поводу разных новшеств, вводимых царем после возвращения его из-за границы. Роптали на царя, что «бороды бреет и с немцами водится, и вера стала немецкая». О патриархе говорили: «какой-де он патриарх? — живет из куска: спать бы ему да есть, да бережет-де мантии да клобука белова, затем-де он и не обличает, а власти все подкупные». За такие слова виновных жгли огнем, наказывали кнутом, ссылали на каторгу.

         По случаю распространения обычая употреблять табак ревнители отеческих преданий порицали не только государя, но и духовенство, не препятствовавшее этому злу. Говорили: «какой-то ныне государь, что пустил такую проклятую табаку в мир: нынешние попы волки и церкви божией обругатели» и пр.[59]

         Однако бывали случаи, когда именно попы тайными внушениями поддерживали суеверный ужас черни и дерзко осуждали в своих приходах образ действий государя. Так, например, в городе Романове поп Вакула не допустил однажды солдата Кокорева к св. кресту и назвал его врагом и бусурманом за то, что он был с выстриженною бородою. Когда же Кокорев в оправдание свое сказал: «ныне на Москве бояре и князи бороды бреют, по воле царя», то Вакула называл последнего «сумасбродом».[60]

 

Казнь колесованием.

С редчайшей гравюры начала XVIII столетия, находящейся в собрании П.Я. Дашкова.

 

         Англичанин Перри рассказывает о разных полемических сочинениях, в которых особенно осуждали царя за брадобритие, прибавляя к этому, что все старания открыть сочинителей памфлетов оставались тщетными. Многие простодушные суеверы едва ли не до самой смерти оплакивали потерю бороды. «На Камышенке», пишет Перри, «я знал одного русского плотника, уже преклонных лет, и очень любил его за исправность. В последствии он встретился мне в Воронеже, вскоре после того, как в цирюльне обрезали ему бороду. Я в шутку сказал ему, что он помолодел, и спросил: «куда же давалась твоя борода»? «Вот она», отвечал плотник, вынимая ее из-за пазухи: «я запру ее в сундук и велю положить ее с собою в гроб, чтобы предстать с нею на страшный суд. Вся наша братья сделает то же».[61]

 

Пытка водой.

С рисунка, сделанного Пальмквистом в 1674 году.

 

         Иностранцы не без опасения наблюдали за повсеместным раздражением в народе. В своем донесении императору от 7-го марта 1700 г. Плейер писал, что царь во время поста ест скоромное и дозволяет всем и каждому следовать его примеру. Это сообщение было писано в шифрах, как и следующее: к Плейеру приходил какой-то казак, жалуясь на государя, который лишил казаков всех прежних прав, и прибавляя к этому, что казаки готовы скоро перейти к неприятелю.[62] Саксонский дипломатический агент, барон Ланген, доносил королю Августу 3-го августа 1700 года, что ходят слухи о новом большом заговоре, что происходят многочисленные аресты, что везде народ крайне раздражен брадобритием и переменою платья, но что вся эта ненависть к царю и его преобразованиям не может остановить хода реформы, так как царь твердо решил искоренить отвращение русских к иностранцам и приучить своих подданных к новым нравам и обычаям в духе западноевропейской культуры.[63]

         Когда Петр заботился об учреждении в Амстердаме русской типографии, для распространения в народе книг, и вообще старался о народном образовании, некто Бло (Bleau) писал весною 1700 года к одному приятелю: «москвитяне, как и вам это известно, нисколько тем не интересуются: они все делают по принуждению и в угоду царю, а умри он — прощай наука»![64]

         В сущности, противники Петра большею частью ограничивались пассивною ролью, жалобами, угрозами. Приступали к враждебным действиям лишь в виде исключения. Условия не благоприятствовали образованию политических партий, организации систематических действий против правительства. Не было и лиц, способных стать во главе недовольных, составить что-либо похожее на программу, противоположную предначертаниям царя. К тому же, большая часть современников, видя ломку существующего, не была в состоянии составить себе какое-либо понятие о цели, к которой стремился Петр. Масса как-то инстинктивно восставала против преобразования; однако почти все ограничивались лишь ропотом, хулою. В центре России мятежный дух обнаруживался лишь в неосторожных речах, в словах, свидетельствовавших о крайнем раздражении. Во всем этом еще не заключалось особенной опасности для государства. Революционные вспышки происходили лишь на юго-востоке, где шайки казаков и раскольников приступали к открытым мятежам, где инородцы доставляли обильный материал для увеличения мятежных скопищ. Крестьянские бунты, казацкие вспышки, по временам появление самозванца или распространение слуха о появлении такового — вот средства, который выставлял народ для борьбы против грозного царя.

         Укажем для охарактеризования общего настроения умов на некоторые случаи выражения негодования на царя и его действия. Каждый из этих случаев представляет собою пример уголовного следствия, страшных пыток, изысканных истязаний, казней и ссылок. Единственным источником сведений обо всем этом служат дела Тайного Преображенского приказа.

 

Казнь повешением за ребро и закапыванием в землю.

С редчайшей французской гравюры начала XVIII века,
находящейся в собрании П.Я. Дашкова.

 

         Нововведения продолжались; к тому же началась война, потребовавшая больших пожертвований людьми и деньгами; рекрутская повинность впервые предстала народу со всею своею печальною обстановкою, и ропот усиливался. Крестьянин роптал: «как его Бог на царство послал, так и светлых дней не видали; тягота на мир, рубли да полтины, да подводы; отдыху нашей братье нет». Сын боярский говорит: «какой-де он государь? — нашу братью всех выволок в службу, а людей наших и крестьян побрал в даточные; нигде от него не уйдешь; все распропали на плотах, и сам он ходит на службу; нигде его не убьют; как бы убили, так бы и служба минула и черни бы легче было». Крестьянки и солдатские жены кричали: «какой он царь? — он крестьян разорил с домами, мужей наших побрал в солдаты, а нас с детьми осиротил и заставил плакать век». Холоп говорил: «если он станет долго жить, он и всех нас переведет; я удивляюсь тому, что его по ся мест не уходят: ездит рано и поздно по ночам малолюдством и один, и немцам ныне времени не стало, потому что у него тесть Лефорт умер; какой он царь? — враг, оторок мирской; сколько ему по Москве ни скакать, быть ему без головы». Монах говорил: «навешал государь стрельцов, что полтей, а уже ныне станет их солить». Другой монах отвечал на это: «эти полти даром не пройдут; быть обороту от последних стрельцов». Нищий говорил: «немцы его обошли: час добрый найдет — все хорошо, а иной найдет — так рвет и мечет: да вот уже и на Бога наступил: от церквей колокола снимает». Слышались слова: «мироед! — весь мир переел; на него, кутилку, переводу нет; только переводит добрые головы»!

         И при царе Алексее Михайловиче, замечает Соловьев, сообщая эти любопытные подробности, были сильные жалобы на отягощение народное, жалобы, оканчивавшиеся бунтами. Но при этих жалобах народ обыкновенно щадил особу царя, складывал всю вину на бояр. Петр не пользовался этим преимуществом, потому что сблизился с немцами, ездил в их землю, обрился, оделся по-немецки, других заставлял делать то же, царицу сослал в монастырь, вместо нее взял немку «Монсову».

         Все это считалось народом ересью, и этим объясняются попытки поднять православных против брадобрития. В мае месяце 1700 года в семи верстах от Троицкого монастыря, на большой московской дороге, у Креста, прибили лист против брадобрития. В Суздале подкинут был точно такой же лист у городских ворот, во время проезда через них келейника архиерейского казначея; в Юрьеве-Польском тот же лист явился прибитым у ворот Архангельского монастыря. Высказывались опасения, что дело не ограничится одними бородами; монах говорил: «государь ездил за море, возлюбил веру немецкую: будет то, что станут по средам и пятницам белицы и старцы есть молоко».

         Петр во всех отношениях отличался от прежних царей. Потому-то столь часто в делах Преображенского приказа встречается сознание в том, что подсудимые и их знакомые обсуждали вопрос: «какой он царь»? не находя на него ответа. Народ видел, что происходит нечто необыкновенное. Старание объяснить все происходившее могло повести к странным выдумкам. Народная фантазия стала работать над объяснением поразительного, страшного явления, и первое объяснение было высказано: «немцы его обошли, испортили». Но на этом не остановились; фантазия разыгрывалась все больше и больше; являлся вопрос: прямой ли это царь, сын Алексия Михайловича и Натальи Кирилловны?

         В 1701 году князь Василий Сонцев был казнен за два разбоя, за два убийства и за непристойные слова, что царевна Софья называла Петра стрелецким сыном. Но вымысел отъявленного негодяя или озлобленной сестры не мог иметь ходу, ибо не объяснял того, что именно нужно было объяснить — почему Петр полюбил все немецкое! Наконец, народная фантазия создала объяснение: Петр не родился от Натальи и был подменен царице, родившей девочку. Объяснение пошло в ход с дополнением, что Петр был сын Лефорта. Бабы, стирая белье, толковали: «крестьяне все измучены, высылают их на службу с подводами, да с них же берут сухари; все на государя встали и возопияли: какой-де он царь? родился от немки беззаконной; он замененный, и как царица Наталья Кирилловна стала отходить сего света, и в то число говорила: ты-де не сын мой, — замененный. Он велит носить немецкое платье — знатно, что родился от немки».

         Но и на этом фантазия не остановилась. Царь ввел брадобритие и немецкое платье, царицу отослал, взял девицу Монс, стрельцов переказнил — все это сделал по возвращении из-за границы: но он ли это приехал? Немцы погубили настоящего царя Петра у себя и прислали на Русь другого, своего немца же, чтоб обусурманить православных. Сначала, вероятно, на основании слухов о встреченных Петром неприятностях в Риге, — создалась следующая сказка: «как государь и его ближние люди были за морем и ходил он по немецким землям и был в Стекольном (Стокгольме), а в немецкой земле Стекольное царство держит девица, и та девица над государем ругалась, ставила его на горячую сковороду и, сняв со сковороды, велела его бросить в темницу. И как та девица была именинница, и в то время князи ее и бояре стали ей говорить: пожалуй, государыня, ради такого своего дни выпусти его, государя, и она им сказала: подите посмотрите: буде он валяется, и для вашего прошенья выпущу; и князи и бояре, посмотря его, государя, ей сказали: томен, государыня! и она им сказала: коли томен, и вы его выньте, и они его, выняв, отпустили. И он пришел к нашим боярам; бояре перекрестились, сделали бочку и в ней набили гвоздья и в тое бочку хотели его положить, и про то уведал стрелец и, прибежав к государю, к постели, говорил: царь, государь, изволь встать и выйти: ничего ты не ведаешь, что над тобою чинится; и он, государь, встал и вышел, и тот стрелец на постель лег на его место и бояре пришли и того стрельца, с постели схвата и положа в тое бочку, бросили в море». Сказка не говорила, что сделалось потом с Петром, и люди, враждебные преобразованию, стали распространять слух, что он погиб за границею, а на его место явился немчин. «Это не наш государь, — немец; — а наш царь в немцах в бочку закован, да в море пущен».

         Противники преобразования не остановились и на немецком происхождении Петра. Мы знаем, что в России были люди, которые давно уже толковали об антихристе, видели его и в Никоне и даже в царе Алексее Михайловиче: понятно, что они заговорили еще громче о пришествии антихриста, когда увидали такую полную перемену старины, совершенную сыном Алексея.[65] Особенно среди раскольников придавали всем переменам религиозное значение, во всех мероприятиях правительства видели проявление ереси.

         В июне 1700 г. в Преображенский приказ был подан донос на «книгописца Гришку Талицкого»: «слышать от него про государя всякие непристойные слова; хочет он печатать тетради и, напечатав, бросать в народ». Талицкий узнал, что его ищут в Преображенском, и скрылся, но потом был отыскан, подвергнут пытке и признался, что составил письмо, будто настало ныне последнее время, и антихрист в мир пришел, т. е. государь, также и другие многие статьи писал государю в укоризну, и народу от него отступить приказывал, слушать и подати платить запрещал. Списки со своих сочинений давал своим единомышленникам и друзьям и за то брал с них деньги. О последнем времени и антихристе вырезал две доски, хотел на них печатать листы и отдавать их безденежно, к возмущению на государево убийство. Затем он мечтал об избрании на царство боярина князя Михаила Алегуковича Черкасского.

         У Талицкого были единомышленники. От епископа Тамбовского Игнатия он получал деньги, и за эти деньги написал епископу тетради и разговаривал с ним об антихристисте. Талицкий уличал Игнатия в том, что, когда он слушал написанное в тетрадях, то плакал и, взявши тетради, поцеловал их.

         Поп Андрей показал, что Талицкий государя антихристом называл, и говорил: «какой он царь? сам людей мучит!» Говорил и про царевича: «от недоброго корня и отрасль недобрая; как я с Москвы скроюсь, то на Москве будет великое смятение».

         Монах Матвей показал: Талицкий пришел к нему в келью, принес с собою тетрадку об исчислении лет, и говорил: «питаться стало нечем, а вы что спите? пришло последнее время; в книгах пишут, что будет осьмой царь антихрист, а ныне осьмой царь Петр Алексеевич, он-то и антихрист».

         Бояре приговорили: Гришку Талицкого с пятью товарищами казнить смертью; других бить кнутом и сослать в Сибирь; Тамбовского епископа Игнатия, расстриженного, сослать в Соловки в тюрьму.[66]

         Казнь Талицкого и его товарищей была особенно мучительна и продолжалась несколько часов: их жгли медленным огнем. Правительство впоследствии старалось вредить памяти о Талицком рассказом, что Талицкий «во время казни, копчением творимой, не стерпя того, покаялся и был снять с оного» и пр. Раскаяние Талицкого при копчении живым едва ли могло иметь какое-нибудь значение.

         Зато в народе Талицкого считали мучеником, погибшим за веру, и рассказывали, что, когда во время следствия он спорил со Стефаном Яворским, то превосходил последнего ученостью и диалектикою, не уступал ни в чем митрополиту, которого называл пророком Вааловым, и пр. Правительство распорядилось поэтому напечатанием сочинения Яворского «Знамения пришествия антихриста и кончины века», в котором заключалось опровержение учений Талицкого.[67] В кругах иностранцев смеялись над сочинением Яворского; [68] народ же оставался большею частью высокого мнения о Талицком, о котором вспоминали и впоследствии. О Талицком, как о человеке великого ума, говорил царевич Алексей Петрович, а в 1750 году о нем требовала сведений императрица Елизавета.

         Учение раскольников находило самую удобную почву в воззрениях народа, глубоко предубежденного против иностранцев, «поганых, зловерных». Масса народа коснела в своей старинной исключительности и односторонности. Сознание народа было устремлено не вперед, а назад, и поэтому все нововведения Петра могли казаться нарушением веры, страшным грехом. Петр и не думал вовсе поколебать или изменить господствующее начало духовной жизни Россия, веру, христианство, однако, его реформы казались народу несогласными с религиею и поэтому возбуждали решительное, фанатическое упорство. Русские люди не могли отдалить божие от кесарева, религиозное от гражданского, церковное от государственного. Народ не знал другого различия национального, кроме веры православной. О таком настроении умов свидетельствуют сочинения расколоучителей, распространенные немедленно после введения Петром брадобрития, немецкого платья, нового летосчисления и пр. Вот образчик этой публицистики, заключающей в себе протест против нового правительства, против западноевропейских начал государства, против реформ Петра. «Мы», сказано в одном из таких сочинений, появившихся в это время, «смотряюще не дремательным оком, познаваем, яко от лет почислу 1666 конец прияша пророчествия, а совершенное же всея злобы исполнение исполнися на Петре: егда исполнися число зверя 1666 лет, в то лето царь Алексей Михайлович с Никоном отступи от св. православной веры, а после его в третьих восцарствова на престоле всея Руссии сын его первородный, Петр, и нача превозноситися паче всех глаголемых богов, сиречь помазанников, и нача величатися и славитися пред всеми, гоня и муча православных христиан и распространяя свою новую веру, и церковь по всей Руссии в 1700 году возобновили; уничтожи патриаршество, дабы ему единому властвовати, не имея равного себе, дабы кроме его никаких дел не творили, но имели бы его единою превысочайшею главою, судиею всей церкви, приял на себя титлу патриаршескую и пр... в 1700 году собра весь свой поганый синклит в 1-й день Генваря месяца и постави храм идолу ветхо-римскому, Янусу, и пред всем народом нача творити чудеса, под видом фавмазии, и вси воскликнуша ему единогласно: виват, виват новый год! от того дни разосла свои указы во всю Руссию, повеле праздновати новое лето, разрушая законную св. отец клятву и пр... Оле, благоразумные чада, вонмите здесь, коему ежегодно празднуете новый год? Все господния лета истреблени, а сатанины извещены... Удалятися и бегати подобает нам во антихристово время от еретических жертв... понеже Петр нача гонити и льстити и искореняти останок в Руссии православную веру, своя новые умыслы уставляя, нова законоположения полагая» и пр. и пр.[69]

         Множество следственных дел свидетельствует о распространении подобных мнений в народе. Какой то подьячий Павел называл царя «немцовым сыном» и упрекал его в том, что он «в великий поста яйца и мясо кушает». Какой-то крестьянин говорил, в 1707 г.: «как де великий государь изволил итти с Воронежа к Москве в Филлипов пост и изволил быть в кончине Франца Яковлевича (Лефорта), в селе Богоявленском, и стоял на Вотчинникове дворе, то он кушал скоромное».[70] Несмотря на книгу Стефана Яворского, в народе продолжали считать Петра антихристом. Мысль эта не умирала в людях, страдавших боязнию нового. В 1704 году в Симоновом монастыре хлебенный старец Захария говорил: «Талицкий ныне мученик свят; вот ныне затеяли бороды и усы брить, а прежде сего этого не бывало; какое это доброе? вот ныне проклятый табак пьют!» В Олонецком уезде говорил один дьячек: «на Москве ныне изволил государь летопись от Рождества Христова 1700 года, да платья носить венгерские». Священник к этому прибавил: «слышно, что и Великого поста неделя убавлена, и после Светлого Воскресения и Фоминой недели учнут меж говенья в среды и пятки мясо и млеко есть во весь год». На это заметил дьячек: «как будут эти указы присланы к нам в погосты, и будут люди по лесам жить и гореть, пойду и я с ними жить и гореть» и прочее. Какой-то монах говорил стрельцу в 1704 году: «ныне службы частые; какое ныне христианство? ныне вера все по новому; у меня есть книги старые; а ныне эти книги жгут»... «Какой он нам, христианам, государь? он не государь, — латыш: поста никакого не имеет; он льстец, антихрист, рожден от нечистой девицы; писано об нем именно в книге Валаамских чудотворцев, и что он головою запрометывает, и ногою запинается, и то его нечистый дух ломает; а стрельцов он переказнил за то, что они его еретичества знали, а они, стрельцы, прямые христиане были, а не бусурманы; а солдаты все бусурманы: поста не имеют; прямого государя христианского, царя Иоанна Алексеевича, извел он же, льстец. Ныне все стали иноземцы, все в немецком платье ходят, да кудрях, бороды бреют». Про Меншикова монах говорил: «он не просто живет, от Христа отвергся, для того от государя имеет милость великую, а ныне за ним бесы ходят и его берегут» и пр.

         Перемена платья возбудила страшное негодование. Одеваться немцем для русского было тяжело и убыточно, и, даже оставляя в стороне суеверную привязанность к старине, перемена эта могла возбуждать сильное раздражение. Дмитровский посадский Большаков, надевая новую шубу, сказал с сильною бранью: «кто это платье завел, того бы повесил»; а жена его прибавила: «прежние государи по монастырям ездили, Богу молились, а нынешний государь только на Кокуй ездит». Нижегородский посадский, Андрей Иванов, пришел в Москву извещать государя, что он, государь, разрушаешь веру христианскую: велит бороды брить, платье носить немецкое, табак тянуть, и потому, для обличения его, государя, он и пришел.[71]

 

Публичные наказания в России в XVII столетии.

С рисунка, находящегося в «Путешествии» Олеария.

 

         Жаловались и на небывалые тягости и поборы. В Белгородском уезде один сельский священник говорил другому: «Бог знает, что у нас в царстве стало: украйня наша пропала вся от податей, такие подати стали уму непостижны, а теперь и до нашей братьи, священников, дошло, начали брать у нас с бань, с пчел, с изб деньги; этого наши прадеды и отцы не знали и не слыхали; никак в нашем царстве государя нет!» Другой священник говорил отставному прапорщику, Анике Акимовичу Попову: «в миру у нас стало ныне тяжело... в книгах писано, что антихрист скоро родится от племени Данова». Аника отвечал: «антихрист уже есть; у нас в царстве не государь царствует, — антихрист» и пр. Священник заметил: «в книгах писано, что при антихристе людям будут великие тягости, и ныне миру очень тяжко стало, того и жди, что от Бога станут отвращать». Игумен Троицкого Смоленского монастыря говорил: «государь безвинно людям Божиим кровь проливает и церкви Божии разоряет: куда ему шведское царство под себя подбить? Чтоб и своего царства не потерял!» В Москве недовольные новыми обычаями и новыми поборами складывали вину на немку, Анну Монс. «Видишь», говорили они, «какое бусурманское житье на Москве стало: волосы накладные завели, для государя вывезли из немецкой земли немку Монсову, и живет она в лафертовских палатах, а по воротам на Москве с русского платья берут пошлину от той же немки». Недовольные настоящим утешали себя будущим: между ними ходили слухи, что наследник также недоволен, что он окружил себя всегдашними представителями недовольных — казаками, и ведет борьбу с боярами, потаковниками незаконного царя: «царевич на Москве гуляет с донскими казаками, и как увидит которого боярина, и мигнет казакам, и казаки, ухватя того боярина за руки и за ноги, бросят в ров. У нас государя нет: это не государь, чтò ныне владеет, да и царевич говорит, что мне не батюшка и не царь».[72]

         Жалобы продолжались и впоследствии. Раскольники писали о Петре: «по духовному и по гражданскому расположению состави многие регламенты и разосла многие указы во всю Россию со многим угрожением о непременном исполнении оных и устави Сенат, и сам бысть над ними главою и судьею главнейшим, тако нача той глаголемый бог паче меры возвышатися» и пр. Когда начались ревизии, раскольники кричали: «мы таковому лжехристу в послушество отдатися не хощем и в книги его законопреступные писатися с нечестивыми никогда не будем, да и хотящим спастися никому не советуем... ибо мы от крещения записаны есьмы в книги животные у Царя Небесного... зрите человецы и вонмите и рассмотрите по святому писанию, в киих летах жительствуем и кто ныне обладает вами: ибо дух Петров царствует до скончания века... он бог твой, он бог твой, о Россия! Нам же, православным христианам, подобает всеусердно держаться отеческого наказания» и пр.[73]

         У астраханского подьячего Кочергина найдено было письмо, заговор, оканчивавшийся словами: «он бы, оберегатель мой, повсегда бодр был, а монарх наш, царь Петр, буди проклята трижды». Тяглец Садовой слободы Василий Волк «при исповеди царское величество называл антихристом, потому что велел бороды брить, и немецкое платье носить, и службы великие, и податьми, и поборами солдатскими, и иными нападками народ весь разорен, и в приказах судьи делают неправды и берут многие взятки, а он, государь, судей от того не унимает и за ними не смотрит» и пр. Поп Будаковский говорил: «какой он царь? лучших бояр велел посадить на колья, Петербург одел в сапоги и вызолотил, а Москву одел в лапти; но Москва у нас без государя не будет». Разглашали, что Петр какую-то Бутурлину довел до смерти, в Измайлове бояр канатом таскал из проруби в прорубь и пр.[74]

         Когда Петр в последнее время своего царствования издал указ о наследии престола, раскольники толковали: «взял за себя шведку, и крест целуют за шведа; одно конечно — станет царствовать швед». Монахи говорили: «видишь, государь выбирает на свое место немчина, а внука своего сослал и никто про него не ведает?» Были случаи, что недовольные запирались в хоромах, поджигали под собою порох и т. п.[75] Здесь и там по случаю собирания налогов доходило до сопротивления вооруженною рукою.[76] Особенное озлобление возбуждалось рекрутскою повинностью. Новобранцев худо кормили. Они умирали массами. Когда собирали рекрут, их сначала выводили из домов скованными, в городах содержали их по тюрьмам и острогам, изнуряли худою пищею. Не мудрено, что при этом многие спасались бегством, образовывали шайки разбойников, приставали к «воровским людям».[77] Бывали случаи, что новобранцам накладывали на левую руку раскаленным железом небольшие клейма, ради более успешного преследования дезертиров. В народе же это клеймо называли «печатью антихриста».[78]

         Повсеместное общее раздражение возрастало с каждым случаем преследования недовольных властями. Число же людей, страдавших в застенках, росло по мере того, как правительство своими нововведениями возбуждало все более и более неудовольствие в разных классах общества. При тогдашних приемах уголовного судопроизводства пощады не было.[79] Борьба между правительством и обществом становилась все более и более ожесточенною. Насилию судей, приказных людей, офицеров, воевод соответствовала склонность к насилию, грабежу, убийствам в массе народа. Особенно же на юго-востоке государства, в степной окраине, на Волге, на Дону, на Урале, в стране казаков, инородцев, беглых крестьян и раскольников, ожесточение доходило до открытого бунта.

         Не мудрено, что при таком брожении умов, при подобной шаткости в государстве, современники считали возможным, что царствование Петра не будет продолжительно. Когда, в 1707 г., начались переговоры о женитьбе царевича Алексея на Браун-швейг-Вольфенбюттельской принцессе, тайный советник Шлейниц, в записке от 16-го октября 1707 года, обратил внимание своего правительства на крайне опасное положение, в котором находился в то время московский царь: он высказывал убеждение, что при страшных бунтах, повторяющихся в России, при общем неудовольствии, господствующем в этом государстве, не должно думать о вступлении в родственные отношения с царем московским.[80]

 

 

Глава IV. Бунты на юго-востоке

 

         Уже до Петра, беглецы из общества, которое или им не нравилось или их преследовало, находили убежище на юго-востоке. К степным казакам приставали охотно все недовольные люди с казацким характером. Сюда бежали крестьяне, которым не жилось у своих господ, раскольники, преследуемые церковью, опальные, преступники, рекруты. Отсюда толпы недовольных старались возбуждать низшие классы против высших. Отсюда, не раз в продолжение XVII века шли ко всем недовольным в Московском государстве грамоты, в которых вместе с воззванием «стоять за дом Богородицы» встречается приглашение убивать бояр и воевод, грабить богатых, восставать против правительства вообще. Здесь до Петра свирепствовали шайки Стеньки Разина, а после него — полчища Пугачева. Здесь и при нем оказывались неизбежными беспорядки, принимавшие большие размеры и грозившие страшною опасностью самому центру государства. Отсюда мятеж не раз собирался двинуться на Москву, в надежде воспользоваться общим неудовольствием и «заколыхать всем государством». До Петра трудно было правительству бороться с этими революционными элементами. Войско состояло из стрельцов, которые легко приставали к казакам; они вышли из тех же слоев общества, как и казаки, привыкли владеть оружием, были недисциплинированы, полуказаки. И в Смутное время, и при Стеньке Разине, и при Петре недовольные в государстве были готовы действовать заодно с мятежными казацкими шайками. Заслышав приближение этих шаек, крестьяне побивали помещиков и их приказчиков, чернь в городах бросалась на воевод и на приказных людей; поднимались инородцы: мордва, чуваши, черемисы, татары, башкиры, калмыки. Со времен Стеньки Разина число недовольных возросло до громадных размеров; раскольников было множество; беглые стрельцы вооружали всех и каждого против ненавистного им правительства. В предводителях мятежа не было недостатка. Постоянно являлись в этих местах похожие друг на друга атаманы, вроде Заруцкого, Болотникова, Разина и пр. Здесь усиливались толпы недовольных, вследствие строгих мер, принятых правительством после стрелецких бунтов 1682 и 1698 годов. Ко всему этому присоединилось общее раздражение по поводу нововведений Петра. Таким образом, дело дошло до астраханского бунта, до казацкого восстания на Дону при Булавине, до мятежей инородцев, между которыми опаснейшими оказались башкиры.

         Укажем на некоторые признаки общего брожения на юго-востоке еще до начала этих бунтов.

         Уже в 1700 году образовались довольно значительные разбойнические шайки на Дону и на Медведице. Атаманами были между прочим раскольники. Ненависть к боярству, склонность действовать заодно с самозванцами не переставали проявляться на Дону. В августе 1701 года велено было взять в Преображенский приказ с Дона казаков, оказавшихся виновными в непригожих словах, в распущении разных опасных слухов, в возбуждении общего неудовольствия. Один из них говорил: «царь Иван Алексеевич жив и живет в Иерусалиме для того, что бояре воруют; царь Петр полюбил бояр, а царь Иван чернь полюбил. Пришел некто Авилка из Иерусалима и сказывал про царя Ивана; Авилку донские казаки почитают за святого, потому что он им пророчествует: в первый Азовский поход сказал, что Азова не возьмут, а во второй сказал, что возьмут; Авилка держится раскола». Другой говорил про Петра: «он не царь, антихрист; царица Наталья родила царевну-девицу, а вместо той царевны своровали бояре, подменили иноземца, Францова сына Лефорта». Третий говорил: «Азову за государем не долго быть: донские казаки, взяв его, передадутся к турскому султану по-прежнему». Недовольные казаки говорили: «теперь нам на Дону от государя тесно становится; как он будет на Дон, мы его приберем в руки и отдадим турецкому салтану; а прибрать его в руки нам и малыми людьми свободно: ходит он по Дону в шлюпке с малыми людьми».[81]

 

Астрахань в конце XVII столетия.

С голландской гравюры того времени.

 

         Однако пока на Дону не доходило до бунта. Донцы оставались спокойными даже во время астраханского бунта, в 1705 г.

         В середине 1705 года, когда царь находился с войском на западе, восстание за старину вспыхнуло в самом отдаленном углу государства, — в Астрахани. Место было выбрано самое удобное, и выбрано оно было недовольными из разных городов, вследствие чего астраханский бунт и не носит вполне местного характера. Зачинщиками были: купец Яков Носов из Ярославля, Артемий Анцыферов из Москвы, разные посадские люди из Нижнего Новгорода, Павлова, Углича, Симбирска, а также и астраханские жители, стрельцы, солдаты и пр.

         Одним из главных разгласителей ложных слухов был пришедший из Москвы стрелецкий сын, Степан. Двое дядей Степана были казнены в Москве; он остался с матерью и слышал однажды, как жена какого-то столяра разговаривала с его матерью: «стрельцов всех разорили, разослали с Москвы, а в мире стали тягости, пришли службы, велят носить немецкое платье, а при прежних царях этого ничего не бывало; тягости в мире стали потому, что на Москве переменный государь; как царица Наталья Кирилловна родила царевну, и в то ж время боярыня или боярышня родила сына, и того сына взяли к царице». Выросши, Степан отправился в Астрахань; на дороге туда, в Коломне, он зашел к дяде, Сугоняю, который говорил ему: «сделаешь добро, если в Астрахани людей смутишь; и Дон и Яик потянут с вами же; кому против вас быть противным? государь бьется с шведом, города все пусты, которые малые люди и есть, и те того же желают и ради вам будут; можно старую веру утвердить». Дядя дал Степану письмо, в котором говорилось, что Москвою завладели четыре боярина столбовые и хотят Московское государство разделить на четыре четверти. Приехав в Астрахань, Степан начал разглашать эти слухи; иные унимали его, другие поддакивали; он стал говорить громче и нашел единомышленников.

         В июле прошла в Астрахани молва, что государя не стало и для того воевода астраханский, Тимофей Ржевский, и начальные люди веру хриспанскую покинули, начали бороды брить и в немецком платье ходить. Недовольные жаловались на новые пошлины. Однажды к толпе, собравшейся у Никольской церкви, вышел пономарь этой церкви, вынес книгу и начал читать о брадобритии: «хорошо», говорил пономарь, «за это и постоять, хотя б и умереть: вот о том и в книге написано». Сильное впечатление произвел поступок целовальника, стрельца Григория Ефвтифеева, который должен был собирать пошлины с русского платья: он пошлин собирать не стал, бороды себе не выбрил и на вопрос воеводы, для чего он это делает, — отвечал: «хотя умру, а пошлины собирать и бороды брить не буду». Воевода велел посадить его под караул.

         В конце июля, на торгу пошла молва, что запрещено играть свадьбы семь лет, а дочерей и сестер велено будет выдавать замуж за немцев, которых пришлют из Казани. Астраханцы пришли в ужас и решили выдать своих девиц как можно скорее замуж, до указа, чтобы потом не выдавать их за немцев. 29-го июля, в воскресенье, было сыграно около ста свадеб; на каждой не обошлось без пира; разгоряченных вином легко было поднять на бунт.

         Ночью у Никольской церкви собралось человек с 300, которые вломились в Кремль и убили нескольких офицеров, между которыми были и иностранцы. Жену одного капитана, Мейера, убили за то, что она за несколько времени до бунта говорила какому-то стрельцу: «станете и вы в пост мясо есть».

 

Царицын в XVII столетии.

С голландской гравюры того времени Фон дер Аа.

 

         Буйство продолжалось и на следующий день. Раздавались крики: «надобно идти в Москву проведать про государя, жив ли он?» Другие кричали: «он жив, да в заточении в Стекольном, закладен в столп, а на Москве не прямой государь». Искали ненавистного всем воеводу Ржевского, который сребролюбием и недобросовестностью навлек на себя общее негодование. Его нашли на воеводском дворе за поварнею, в курятнике, привели в круг и убили. Затем введены были казацкие порядки. Как скоро покончили с царским воеводою, приступили к выбору своих начальников. Главным старшиною сделался ярославский гость, Яков Носов. Как он, так и его помощник, астраханский бурмистр Ганчиков, принадлежали к раскольникам.[82]

         Известие о событиях в Астрахани произвело в столице глубокое впечатление. Плейер высказал опасение, что этот бунт может сделаться ужасным и для самой Москвы. Он же узнал кое-что о причинах бунта. По его рассказу, не столько бороды и платье, сколько финансовые притеснения, чрезмерные налоги и поборы, послужили поводом к раздражению народа. Он говорит о новой подати, которую должны были платить башкиры, о соляной пошлине, оказавшейся гибельною для рыбного промысла, о разных налогах на печи, бани и мосты, на разные стеснительные распоряжения правительства относительно торговли рыбою, а также и о высокой пошлине на бороды.[83]

         О причинах бунта начальники мятежников в грамотах, разосланных к казакам для того, чтобы поднять их за старину, говорили следующее: «стали мы в Астрахани за веру христианскую и за брадобритие, и за немецкое платье, и за табак, и что к церквам нас и наших жен и детей в русском старом платье не пущали, а которые в церковь Божию ходили, и у тех платье обрезывали и от церквей Божиих отлучали и выбивали вон и всякое ругательство нам и женам нашим и детям чинили воеводы, и начальные люди покланялись и нас кланяться заставливали. И мы за веру христианскую стали, и чинить того, что болванам кланяться, не хотели... а мы у начальных людей в домах вынули кумирских богов. Да на нас брали банных денег по рублю, да с нас же велено брать с погребов со всякой сажени по гривне, да у нас же хлебное жалованье без указу отняли. И мы о том многое время терпели и, посоветовав между собою, мы, чтобы нам веры христианской не отбыть и болванам кумирским богам не покланяться и напрасно смертию душею с женами и детьми вечно не умереть и за то, что стало нам быть тягость великая, и мы того не могучи терпеть и веры христианской отбыть, против их противились и воеводу Тимофея Ржевского и изначальных людей иных убили до смерти, а иных посадили за караул. Да нам же ведомо чинится от купецких и от иных от всяких чинов людей, что в Казани и в иных городах поставлены немцы по два и по три человека на дворы и тамошним жителям и женам и детям чинили утеснения и ругательства».[84]

         Трудно судить о мере легковерия астраханцев в отношении к «немцам в Казани» или к «кумирским богам начальных людей». Но достойна внимания склонность народа придавать всякому мятежному действию религиозное значение. О способе происхождения таких нелепых слухов, как рассказы о болванах, можно судить по следующему объяснению этого странного недоразумения. В Москве любопытствовали знать, что такое за кумирские боги, о которых писали астраханцы? Один из их посланных объяснил дело: кумирами бунтовщики называли столярной работы личины деревянные, на которые у иноземцев и у русских начальных людей накладывались парики для сбережения, чтобы не мялись.

         Грамота астраханцев к казакам на Тереке произвела сильное волнение. Там произошли буйства; подполковник Некрасов был убит; мятежники, так же как и в Астрахани, приступили к избранию начальных людей. Но на Тереке далеко не все думали одинаково: казаки и московские стрельцы были за бунт, а терские стрельцы, конные и пешие, с ними не тянули. В Астрахани была получена очень неудовлетворительная грамота от терских атаманов и казаков: «мы рады за веру Христову и за брадобритие, и за табак, и за немецкое платье, мужеское и женское, и за отлучение церкви Божией стоять и умирать; но вы, все великое астраханское войско и все православное христианство, не прогневайтесь на нас за то, что войска к вам на помощь не послали, потому что, живым Богом клянемся, невозможно нам войска к вам прислать: сами вы знаете, что нас малое число» и пр. Зато Красный и Черный Яр объявили себя за Астрахань. Красноярцы взбунтовались всем городом, сковали воеводу за налоги и отправили его в Астрахань с челобитчиками на него: там челобитья были найдены справедливыми и воевода убит.

         В других местах астраханцы не находили, однако ж, союзников. Так, например, жители Царицына писали: «мы к вашему союзу пристать не хотим... вы к нам писали, будто стали за православную веру: и мы, Божиею милостью, в городе Царицыне все христиане и никакого раскола не имеем и кумирским богам не поклоняемся» и пр.

         Весьма ловко распорядился Федор Матвеевич Апраксин, находившийся в то время в Воронеже. Узнав об астраханском бунте, он написал в Черкасск, чтобы тамошнее правительство послало от себя во все казачьи городки добрых казаков, человека по два или больше, с подтверждением, чтоб нигде к астраханцам не приставали. Донские казаки дали знать, что у них бунта не будет, потому что им от великого государя никакого утеснения нет, что до сих пор о бородах и о платье им указу не прислано, и платье они носят по своему древнему обычаю, как кому из них которое нравится и пр.

         Таким образом, бунт был остановлен в самом начале несогласием донских казаков в нем участвовать; а между тем Петр тотчас же принял энергические меры к его потушению. Сначала предположили употребить для борьбы с астраханцами донских казаков. В Москве рассказывали, будто калмыцкий хан Аюка с 12 000 калмыков разбил мятежников на голову.[85] На казаков и на калмыков, однако, нельзя было надеяться. Хотя в то время, по случаю шведской войны, правительство и нуждалось в регулярном войске, но царь, находившийся в Митаве, когда узнал об астраханском бунте, тотчас же решился отправить туда Шереметева с несколькими полками. Эта мера служит свидетельством значения, которое царь придавал беспорядкам на юго-восточной окраине. Из письма Петра к боярину Стрешневу видно, что царь считал положение даже самой столицы далеко не безопасным. «Советую вам», сказано тут, «чтоб, деньги из приказов собрав, вывезти из Москвы, или б с верными людьми тайно где положили или закопали, всякого ради случая; тако ж и ружье лучше б чтоб не на Москве было. Почты, кои ходят за рубеж и к городу (Архангельску), задержать до времени.[86]

         Несмотря на утешительное известие, что на Дону все тихо и спокойно, Петр писал Шереметеву: «для Бога, не мешкай, как обещался, и тотчас пойди в Казань». Однако радостная весть, что казаки отвергли предложение астраханцев, все-таки успокоила царя. Он писал к Апраксину: «из ваших писем я выразумел, что всемилостивейший Господь не в конец гнев свой пролити, и оным уже чрез 25 лет губительным псам волю и в невинных кровях утеху подать изволил, и чудесным образом огнь огнем затушити изволил, дабы могли мы видеть, что вся не в человеческой, но в Его суть воле».[87]

         Петр сам хотел заняться расследованием причин астраханского бунта, и потому распорядился, чтобы некоторые бунтовщики, уже арестованные, были отправлены к нему в Гродно.[88]

         Между тем, еще до прибытия Шереметева в Астрахань, были сделаны попытки покончить с мятежниками мирным путем. Петр отправил в Астрахань, с тамошним жителем, Кисельниковым, грамоту с увещанием к народу отстать от возмутителей и, перехватив главных заводчиков, прислать их в Москву, чем заслужат прощение. Когда Кисельников приехал в Астрахань, там решили написать повинную к государю и для ее поднесения выбрали восемь человек, которых и отправили вместе с Кисельниковым.

 

Борис Петрович Шереметев.

С гравированного портрета Антипьева (из книги «Письма Петра I к Шереметьеву).

 

         В повинной изложены были следующие жалобы астраханцев: междоусобие учинилось за брадобритие и немецкое платье, и от многих налогов и обид начальных людей. Воевода Ржевский посылал капитана Глазунова да астраханца Евреинова к церквам и по большим улицам, и у мужеского и у женского пола платье обрезывали не по подобию и обнажали пред народом, и усы и бороды, ругаючи, обрезывали с мясом. Ржевский стрельцам хлебного жалованья давать не велел, брал налоги с бань, с погребов, подымных, валешных, от точенья топоров и ножей, от битья бумаги, с варенья пив и браг; тех, которым платить нечем, воевода сажал за караул и бил на правеже, и многие дворишки продавали и детей закладывали. Ржевский брал на откуп пошлины и брал вдвое и втрое больше, чем следовало. Служилых людей он посылал зимним путем для рубки дров, и многие от стужи помирали, да и про домашний свой обиход для дров и сена и травы их посылал же; а полковники и начальные люди — немцы, ругаючись христианству, многие тягости им чинили и безвинно били, и в службах по постным дням мясо есть заставляли, и всякое ругательство женам их и детям чинили. Полковник Девинь с иноземцами начальными людьми заставляли их делать самые нечистые работы, били их по щекам и палками, и велели делать безвременно немецкое платье и усы и бороды брили и щипцами рвали насильством и пр.

         Повинная подействовала на бояр в Москве. Головин просил царя о безусловном помиловании бунтовщиков, сознавая, что и со стороны представителей власти было сделано очень много для возбуждения неудовольствия. «В нас не без воров было»,[89] писал Головин царю.

         Петр сначала послушался совета Головина. Челобитчиков отпустили с грамотою, в которой заключалось всепрощение.[90] Есть известие, что король польский заступился за астраханцев и упросил царя поступить с ними менее строго.[91]

         Шереметеву царь писал: «всех милостию и прощением вин обнадеживать и, взяв Астрахань, отнюдь над ними и над заводчиками ничего не чинить»... «и зачинщиков причинных ничем не озлоблять и только их препоручить и дать им жить на свободе и всяко тщитися, чтоб ласкою их привлечь»... «и под Астраханью без самой крайней нужды никакого жестокого и неприятельского поступка не восприимать и то... если они весьма упорно явятся и не покорятся, чего мы, по отпискам их к нам, не чаем».[92]

         Вышло именно так, как Петр не чаял. В Астрахани были две партии; одна часть жителей, во главе которой находилось духовенство, была расположена к примирению, другая — все еще надеялась на успех в открытой борьбе с властью и, очевидно, рассчитывала на немногочисленность войска, которым располагал Шереметев. Митрополит Самсон и Георгий Дашков, строитель Астраханского-Троицкого монастыря, находились в переписке с боярином.

         Когда Шереметев приближался к Астрахани, на встречу к нему являлись духовные лица, некоторые стрелецкие пятидесятники и десятники и разные инородцы, с объявлением, что весь народ астраханский готов его встретить. Несмотря на это, однако, приходилось до вступления в город вести переговоры с астраханцами, между которыми заводчики бунта пользовались большим уважением. Когда от имени Шереметева в Астрахань к старшине, Якову Носову, приехал сызранский посадский человек, Данила Бородулин, то Носов говорил ему в кругу, при всех: «здесь стали за правду и за христианскую веру, коли-нибудь нам всем умереть будет, да не вовсе бы и не всякий так, как ныне нареченный царь, который называется царем, а христианскую веру порудил: он же умер душею и телом, не всякому бы так умереть». Далее Носов говорил тихонько: «ведь мы неспроста зачали! Это дело великое: есть у нас в Астрахани со многих городов люди... есть у нас письмо из Московского государства от столпа от сущих христиан, которые стоят за веру же христианскую». Когда Бородулин, взяв ковш вина, сказал: «дай Боже благочестивому государю многолетно и благополучно здравствовать»! — на это отозвался старшина, московский стрелец Иван Луковников: «какой он государь благочестивый, — он, неочесливый, полатынил всю нашу веру»! В кругу раздавались бранные крики на государя: «не сила Божия ему помогает, ересями он силен, христианскую веру обругал и облатынил, обменный он царь. Идти ли нам, нет ли, до самой столицы, до родни его, до немецкой слободы и корень бы весь вывести; все те ереси от еретика, от Александра Меншикова». И через несколько дней Яков Носов, при подобном же случае, говорил о Петре: «я про его здоровье пить не стану: как нам пить про такого православных христиан ругателя? что вы не образумитесь? ведь вы и все пропали; обольстили вас начальные люди милостию; пропали вы душею и телом». Ко всему этому Носов, наконец, прибавил угрозу: «на весну и мы к вам будем».

         Развязка приближалась. Когда Шереметев еще более подошел к Астрахани и послал туда письмо, чтоб перестали бунтовать, ответа не было, но пришло несколько дворян с вестью, что мятежники готовятся к отчаянной борьбе. Приходилось сражаться с бунтовщиками, причем повторилось явление, положившее конец стрелецкому бунту 1698 года близ Воскресенского монастыря. Царские войска дали залп; бунтовщики побежали, покинув пушки и знамена. Сначала они еще намеревались защищаться в Кремле, но в тот же самый день вышли оттуда с просьбою о прощении. Шереметев велел всем положить оружие и на другой день занял Кремль: на его пути, по обеим сторонам улицы, астраханцы лежали на земле.

         Шереметев в этой схватке потерял 20 человек убитыми и 53 ранеными. В Москве говорили, что убитых и раненых мятежников было до 4 000, но эта цифра едва ли может соответствовать истине. Такому же мнению подлежит рассказ Плейера о немедленной, после взятия Кремля, казни 200 человек.[93] Из письма Шереметева к Головину, напротив, видно, что нужно было действовать крайне осторожно, потому что Носов, как писал Шереметев, «великий вор и раскольник, и ныне при нем все его боятся и в шапке с ним никто говорить не может». Замечателен отзыв Шереметева о бунтовщиках вообще: «я такова многолюдства и сумасбродного люду от роду не видал, и надуты страшною злобою, и весьма нас имеют за отпадших от благочестия. Как надуты и утверждены в таковой безделице!»

         Окончание дела совершенно походило на печальный исход стрелецкого бунта 1698 года. Участники бунта были перехвачены и отправлены в Москву: здесь их колесовано, казнено и умерло во время продолжительного розыска 365 человек. Очевидно, правительство, повторяя допросы и пытки, надеялось открыть какую-нибудь связь между астраханским бунтом и каким-либо революционным элементом в центре государства. Шереметев вступил в Астрахань 12-го марта 1706 года; два года позже — 8-го февраля 1708 года, происходили последние казни: 70 человек были обезглавлены, пять колесованы, 45 повешены; до этого, между прочим, по свидетельству Плейера, 28-го ноября 1707 года были казнены 30 человек обезглавлением, 60 человек повешением.

         Во все время до окончательной победы, одержанной над мятежниками, Петр сильно беспокоился. Известие об успешных действиях чрезвычайно обрадовало царя. Он писал Шереметеву: «письма ваши принял, и за неизреченную Божию милость Господа Бога благодарили с изрядным триумфом, которою викториею над сими проклятыми воры вам, яко виновным оной виктории, поздравляем; за который ваш труд Господь Бог вам заплатить, и мы не оставим». А к Меншикову: «Min Bruder! Я не могу оставить вам без объявления, каким образом проклятые астраханцы, после присылки повинные, наглости делали. Бог чудно смирил их: ибо вящше 10 000 человек было, наших же около трех, а так их побили, что Земляной город приступом взяли» и пр.[94]

 

         В 1707 году явилась новая забота — бунт инородцев. Уже с 1705 года между башкирами обнаружилось сильное волнение. Движение приняло большие размеры вскоре после победы над астраханцами. Приходилось отправлять против них войска и сражаться с ними. Не без труда удалось справиться с «башкирским воровством», при помощи оставшихся верными правительству калмыков. И в башкирском бунте, как и в астраханском, важнейшими причинами раздражения были злоупотребления представителей власти.[95]

         В то время, когда башкиры начали уже успокаиваться, запылал бунт на Дону. Население по рекам: Бузулуку, Медведице, Битюгу, Хопру, Донцу, состояло почти исключительно из беглецов. Верховые казачьи городки не могли нравиться правительству: жители их весьма часто были готовы восставать вооруженною рукою против власти. Чем строже к ним относился царь, тем опаснее становились эти противогосударственные элементы на юго-восточной окраине. На донских казаков и в продолжение всего XVII века была плохая надежда. Всегда они отличались своевольством, некоторою независимостью, иногда буйством. При Петре усиление центральной власти, перемена в отношениях ее к казацким порядкам в духе преобразования, чрезмерная строгость государства, солидарность казацкого элемента со стрельцами, лишенными прежних льгот и отправленными именно в крайние пределы государства — могли повести легко к повторению явлений времен Стеньки Разина. Петр требовал то выдачи беглых крестьян, то разных мер для усиления контроля над казацким населением, то более точного исполнения царских указов вообще. Не мудрено, что люди на Дону, и прежде иногда склонные к союзу с татарами, турками и Персиею, мечтали о бунте и измене. Мы упомянули выше, что Плейер из уст одного казака узнал о готовности его товарищей отложиться от Московского государства и отдаться в подданство султана.

         При таком настроении умов на Дону и его притоках, неучастие жителей этих мест в астраханском бунте могло считаться особенным счастием. За это неучастие царь, не задолго до того обращавшийся к казакам со строгими указами о выдаче беглых крестьян и об уничтожении казацких городков, «поселенных не по указу», наградил казаков новыми и драгоценными войсковыми клейнотами и знаменами. В то же самое время, однако, повторялись прежние требования: свесть городки, построенные после азовских походов не по указу, переписать всех жильцов, выслать новопришлых людей в те места, откуда кто пришел.

         Не только эти указы не были приведены в исполнение, но бегство крестьян принимало именно в это время все бòльшие размеры. Бежали не одни крестьяне, но и работники с публичных работ, забравши деньги вперед, солдаты и стрельцы из Азова, множество драгунов из армии Шереметева, когда он шел из Астрахани в Киев.

 

Князь Василий Владимирович Долгорукий.

С портрета, находящегося в Императорском Эрмитаже.

 

         Царь не хотел терпеть всего этого более, особенно когда нужда в служилых и платящих людях увеличивалась все более и более, и в 1707 году отправил на Дон полковника князя Юрия Владимировича Долгорукого с отрядом войска для отыскания беглецов и высылки их на прежние места жительства. Такая мера, однако, считалась как бы нарушением казацких прав и поэтому возбудила сильное негодование во всем местном населении. Начали говорить на Дону, что астраханцы были правы, восставая против государя, и что последний напрасно наказал их. Нашелся и второй Разин. Атаман Кондратий Булавин 9-го октября 1707 года на реке Айдаре напал на отряд князя Долгорукого и истребил его вместе с предводителем. Затем Булавин пошел по донецким городкам, рассылая призывные грамоты. Готовых действовать заодно с Булавиным нашлось очень много. В этих местах подвиги Стеньки Разина были еще в свежей памяти. Старики, участвовавшие теперь в булавинском бунте, были когда-то товарищами знаменитого атамана эпохи царя Алексея Михайловича. Булавин хвалился, что к нему пристанут астраханцы, запорожцы и терчане.

         Однако нашлись и противники бунта. Они сделали нападение на шайки Булавина, побили многих приверженцев атамана, переказнили взятых в плен и сообщили царю о подробностях своего подвига, так что Петр, успокоившись, писал к Меншикову: «и так, сие дело милостию Божиею все окончилось».

         Однако дело кончилось не так скоро. Хотя Булавин на некоторое время скрылся и поселился у запорожцев, но скоро снова явился на притоках Дона и около него собралось тотчас же несколько сот «гультяев». В призывных грамотах атамана довольно наивно и простодушно указана цель предприятия: «атаманы молодцы, дорожине охотники, вольные всяких чинов люди, воры и разбойники! Кто похочет с военным походным атаманом, Кондратьем Афанасьевичем Булавиным, кто похочет с ним погулять, по чисту полю красно походить, сладко попить да поесть, на добрых конех поездить, то приезжайте в черны вершины самарские». Все это, однако, не мешало обычному ханжеству, заставлявшему Булавина в других грамотах говорить: «стоять со всяким раденьем за дом Пресв. Богородицы, и за истинную веру христианскую, и за благочестивого царя, и за свои души и головы... а которым худым людем и князем, и бояром, и прибыльщиком, и немцом, за их злое дело отнюдь бы не молчать и не слушать того ради, что они вводят всех в еллинскую веру и от истинной веры христианской отвратили своими знаменами и чудесы прелестными» и пр. Как на лучших союзников было указываемо, между прочим, на «всяких черных людей», а к тому еще велено было: «а по которым городам по тюрьмам есть заключенные люди, и тех заключенных из тюрьмы выпустить тотчас, без задержания».[96]

         Бунт мог сделаться особенно опасным для Азова. Булавин велел насильно взять в полки рабочих, которые готовили на Хопре лес в отпуск к Азову. Таким образом, могла остановиться постройка укреплений и флота в Азове. Это важное место было отрезано бунтом от сообщения с центральною властью.

         Азовский губернатор Иван Андреевич Толстой выслал против бунтовщиков войско, на которое, однако, нельзя было надеяться, так как многие из солдат и казаков перешли к бунтовщикам; остальные были разбиты Булавиным на речке Лисоватке (8-го апреля 1708 г.). Следствием победы, одержанной бунтовщиками, было то, что за Булавина поднялись три реки — Хопер, Бузулук и Медведица. Между сторонниками мятежа было множество раскольников. Брожение стало распространяться до центральных мест государства. Воры готовились идти к Тамбову, к Туле, к Козлову. В Тамбовском уезде жители некоторых деревень склонились к бунту, выбрали между собою атаманов и есаулов и начали чинить расправу по казацкому обычаю. Разнеслись слухи, что хотят убить всех бояр, прибыльщиков, подьячих.

         В другом направлении бунт принимал все бòльшие размеры. В возвании Булавина к кубанским казакам сказано, между прочим, что бояре решили всю реку Дон разорить: «и стали было бороды и усы брить, так и веру христианскую переменить и пустынников, которые живут в пустынях, ради имени Господня, и хотели было христианскую веру ввесть в еллинскую веру»... О начальных людях сказано: «многие станицы огнем выжгли и многих старожилых казаков кнутом били, губы и носы резали и младенцев по деревням вешали» и пр. В другой грамоте, к старшинам кубанских казаков, сказано, между прочим: «ныне на реке у нас казаков в едином согласии тысяч со сто и больше; а наперед что будет, про то Бог весть, потому что много русские люди бегут к нам на Дон денно и нощно с женами и детьми от изгоны царя нашего и от неправедных судей, потому что они веру христианскую у нас отнимают. А если наш царь на нас с гневом поступит, и то будет турской царь владеть Азовом и Троицким городами; а ныне мы в Азов и в Троицкий с Руси никаких припасов не пропущаем, покамест с нами азовской и троицкий воевода в согласие к нам придет... а если нам не станет жаловать или станет нам на реке какое утеснение чинить, и мы войском от него отложимся и будем милости просить у Всевышнего Творца нашего, Владыки, также и у турского царя, чтоб турский царь нас от себя не отринул, и потому мы от своего государя отложимся, что нашу веру в Московском царстве перевел, а у нас отнимает бороды и усы» и пр. Ко всему этому прибавлена просьба отправить копии с этого письма к одному турецкому паше и к разным татарским мурзам, а подлинное письмо отправить к султану в Царьград. В особой приписке сказано: «по сем писании войсковой атаман Кондратий Афанасьев и все войско донское у тебя, турского салтана, милости прося, и челом бью. А нашему государю в мирном состоянии отнюдь не верь, потому что он многие земли разорил, за мирным состоянием и ныне разоряет, также и на твое величество и на царство готовит корабли и каторги, и иные многие воинские суды и всякой воинской снаряд готовит».[97]

         Нам не известно, узнал ли Петр о таких изменнических сношениях бунтовщиков с турками. Однако он принял решительные меры. Отправляя князя Василия Владимировича Долгорукого, брата убитого бунтовщиками, с войском для борьбы с ними, он писал ему, что нужно «сей огонь за раз утушить». В инструкции Долгорукому было сказано: «городки и деревни (на Хопре и пр.) жечь без остатку, а людей рубить, а заводчиков на колеса и колья, дабы тем удобнее оторвать охоту к приставанью к воровству людей; ибо сия сарынь кроме жесточи не может унята быть».

         Из разных писем царя к Меншикову, Долгорукому, Толстому и пр. видно, как сильно он беспокоился и что особенно тяжелою заботою была мысль об Азове. «Смотри неусыпно», писал царь Долгорукому, «чтоб над Азовом и Таганрогом оной вор чего не учинил прежде вашего приходу»; затем он советовал ласково поступать с теми, которые пристали к бунту, но принесли повинную и т. д. К Меншикову он писал: «ежели сохранит Господь Бог Азов и Таганрог, то им (бунтовщикам) множиться отнюдь нельзя, понеже сверху войска, а снизу сии города; на Волгу и Астрахань нет им надежды, и для того мусят (должны) пропасть» и пр. Петр немного позже, в другом письме к Меншикову, выразил надежду, что война в Польше не помешает ему на некоторое время отправиться на Дон, «истребить сей огонь и себя от таких оглядок вольными в сей войне учинить».

         Между тем Булавин действовал успешно, занял важный город Черкасск и собирал все бòльшие и бòльшие силы. Петр был очень встревожен и писал к Меншикову: «вор Булавин Черкасской взял и старшин пяти человек побил до смерти, и писал в Азов войсковую отписку, что они ничего противного чинить не будут; однако ж чаю, сие оной дьявол чинить, дабы сплотить в Азове и тайно возмутить, также и к Москве послана от них станица с оправданием, с отпискою; однако ж сему в подкопе лежащему фитилю верить не надобно; того ради необходимая мне нужда месяца на три туда ехать, дабы с помощию Божию безопасно тот край сочинить, понеже сам знаешь, коково тот край нам надобен, о чем больше терпеть не могу».[98]

         Однако счастье изменило Булавину. Его шайки несколько раз были разбиваемы отправленными против них отрядами войска. Долгорукий действовал довольно успешно и собирался было вешать 143 взятых в плен бунтовщиков, когда получил письмо от Петра со внушением поступать милостиво, жестокостями не усиливать слухов о том, что Долгорукий мстит за убиение брата.

         Булавин сделал ошибку, разделив свои войска на несколько отрядов. Если бы он со всеми силами своей голытьбы бросился на Волгу и пошел вверх этою рекою, то его движение, при незатихшем еще башкирском бунте, при вступлении Карла XII в русские пределы и при внутреннем неудовольствии, возбужденном преобразованиями и тягостями, могло бы сделаться чрезвычайно опасным.[99]

         Неудачи лишили Булавина доверия. Между казаками всегда находились готовые к измене, к выдаче своих атаманов власти, надеясь через это на выигрыш для себя. Некоторые казаки написали челобитную и отправили ее к царю. В ней они жаловались на страшные насилия Булавина и его товарищей, рассказывали, что сии последние многих людей в воду сажали, по деревьям за ноги вешали, женщин и младенцев меж колод давили и всякое ругательство чинили. При всем том, однако, челобитчики считали себя в праве вступить как бы в формальные переговоры с правительством. В конце челобитной сказано: «мы желаем тебе служить по-прежнему; но чтоб твои полководцы к городкам нашим не ходили; а буде они насильно поступят и какое разоренье учинять, в том воля твоя: мы реку Дон и со всеми запольными реками тебе уступим и на иную реку пойдем».

         Петр, получив челобитную, велел Долгорукому прекратить военные действия. Очевидно, царь надеялся на сделку с мятежниками. Однако положение Долгорукого было чрезвычайно затруднительно. От Толстого он получал из Азова тревожные письма, заставлявшие его действовать; движения Булавина опять становились опасными, особенно для Азова. Петр, наконец, предоставил Долгорукову действовать по усмотрению, «ибо издали так нельзя знать, как там будучи».[100]

         После этого царским войскам удалось в разных местах разбить шайки бунтовщиков. Нападение, сделанное последними на Азов, не имело успеха, хотя они ворвались было на мгновение в Матросскую слободу и вся крепость находилась в крайней опасности. Разбитые беглые казаки собирались захватить Булавина для выдачи его правительству. Видя себя окруженным изменниками, атаман застрелился из пистолета (в июле 1708 г.). Мятеж, однако, этим не прекратился. Другие атаманы, Голый, Драный, Хохлач и пр., продолжали то, что начато Булавиным. Петр опять прислал строгие наказы: разорять городки, казнить жителей их и пр. Долгорукий охотно исполнял, сколько мог, эти приказания. С Волги приближался князь Хованский. Особенно кровопролитною была битва при Паншине на Дону (23-го августа), где вместе с казаками-бунтовщиками сражались против царского войска многие беглые драгуны и солдаты, служившие до этого в полках Шереметева. Однако победа была совершенная. Хованский после этого выжег 8 городков; 39 городков били челом и приведены к присяге; столь же успешно действовал, в свою очередь, и Долгорукий. С ворами делалась строгая расправа. Некоторых преступников четвертовали, других, целыми сотнями, вешали, поставив виселицы на плотах и пуская их по Дону вниз, для внушения всему населению о судьбе, ожидавшей его в случае упорства. Уничтожая разные городки и отправляя всех мужчин в Астрахань для наказания, Апраксин писал к царю о стариках, женщинах и детях: «те и сами исчезнут», т. е. пропадут голодною смертью, холодом и пр.

         Таковы были приемы, употребляемые правительством в борьбе с этими противогосударственными элементами. Кротость считалась невозможною. И действительно, каждое послабление, каждая уступка казались опасными. И без того шайки недовольных продолжали действовать до глубокой осени. Атаман Голый еще некоторое время рассылал грамоты с повторением избитых фраз о том, что-де нужно стоять за дом Богородицы и не допускать введения эллинской веры и пр. Приходилось продолжать борьбу с бунтовщиками до окончательного истребления их. В одном сражении до трех тысяч приверженцев Голого были убиты; многие утонули или погибли во время бегства.

         Победа государства над казачеством была делом необходимости. Казачество, как замечает Соловьев, усиливалось на счет государства, вытягивая из последнего служебные и производительные силы. Государство, усиленное при Петре личностью государя и нуждаясь в служебных и производительных силах для собственных целей, не могло позволить казачеству похищать у себя эти силы. Если казачество было побеждено уже при царе Алексее Михайловиче, то подавно оно оказалось слабейшим при Петре: царское войско при Петре было иное, чем при отце его; эта перемена давала возможность горсти царского войска разбивать вдвое сильнейших казаков; притом, если б дело затянулось, Петр сам хотел ехать на Дон, чего бы не сделал отец его.[101] Победа царя над казаками, отрицавшими возможность, необходимость преобразования и представлявшими собою протест против начал цивилизации и прогресса, была необходима для дальнейших успехов в области внешней политики и для продолжения дела реформы. Хотя и впоследствии именно в этом юго-восточном крае повторялись явления, похожие на Разинский и Булавинский бунты, все-таки пока Петр мог спокойнее продолжать работу дальнейшего преобразования.

         Оставалось, однако, бороться с опасностью, угрожавшею государству с совсем иной стороны.

         Когда в Москве была получена весть о самоубийстве Булавина и о разбитии его войска, царевич Алексей, сообщая об этом князю Меншикову, поздравил его «с сею викториею».[102]

         В ту пору еще нельзя было предвидеть той борьбы между царевичем и Петром, которая могла сделаться еще гораздо опаснее столкновений со стрельцами, астраханцами и казаками.

 

 

Глава V. Царевич Алексей Петрович

 

         Когда, вскоре после государственного переворота 1689 года, начались преобразования, столь не нравившиеся массе, народ надеялся, как на избавителя, на царя Ивана Алексеевича. После кончины последнего недовольные стали ожидать спасения от царевича Алексея. Еще в то время, когда царевич был мальчиком, народ обращал на него особенное внимание. Говорили, что Алексей ненавидит иностранцев, не одобряет образа действий отца и намеревается погубить тех бояр и сановников, которые служили покорным орудием в руках Петра при исполнении его планов.

         Надежда на реакционное движение против преобразований Петра, на участие наследника престола в таких действиях — могла сделаться опасною не только для царя, но и для его сына. Имя Алексея могло сделаться знаменем заговора против Петра. Антагонизм такого рода легко мог повести к личной вражде между отцом и сыном. Уже довольно рано стали думать о возможности такой борьбы, решительного разлада между Петром и Алексеем.

         В 1705 году Андрей Артамонович Матвеев, находившийся в Париже, доносил о странном слухе, распространившемся при французском дворе: то был перевод народной русской песни об Иване Грозном, приложенной теперь к Петру; великий государь при некоторых забавах разгневался на сына своего и велел Меншикову казнить его; но Меншиков, умилосердясь, приказал вместо царевича повесить рядового солдата. На другой день государь хватился: где мой сын? Меншиков отвечал, что он казнен по указу; царь был вне себя от печали; тогда Меншиков приводит к нему живого царевича, что учинило радость неисповедимую. Когда французы спрашивали у Матвеева, правда ли это, он отвечал, что все эти плевелы рассеваются шведами, и прямой христианин такой лжи не поверит, потому что это выше натуры не только для монарха, но самого простолюдина.[103]

         В 1705 году нельзя было предвидеть, что через тринадцать лет позже осуществится, хотя в несколько ином виде, басня, забавлявшая французский двор, и что катастрофа царевича окажется вовсе не «выше натуры монарха».

         Единственным средством для избежания антагонизма между Петром и Алексеем было бы целесообразное, вполне соответствовавшее духу и направлению царя воспитание царевича, развитие в нем склонности к приемам западноевропейской цивилизации, любви к труду и познаниям, обучение его тем самым наукам и ремеслам, которыми занимался отец.

         Сначала можно было считать вероятным осуществление всего этого. Неоднократно возникало предложение отправить царевича за границу. В 1699 году Петр намеревался послать его в Дрезден, где он должен был воспитываться вместе с сыном Лефорта. В 1701 году австрийским двором было сделано предложение прислать царевича для воспитания в Вену. Немного позже Людовик XIV выразил желание, чтобы Алексей приехал в Париж и воспитывался при французском дворе.[104]

         Хотя все это и оказалось неудобоосуществимым, однако же царевич, оставаясь в России, находился под надзором иностранных учителей и воспитателей. После того, как он должен был расстаться с матерью, он жил у тетки, царевны Натальи Алексеевны, и получил первоначальное образование от русского наставника, Вяземского. В 1701 году к нему был определен для наставления «в науках и нравоучении» немец Нейгебауер, воспитанник лейпцигского университета. Однако уже через год между Вяземским и Нейгебауером произошло сильное столкновение, имевшее следствием удаление последнего.[105]

 

Петр I и царевич Алексей.

Гравюра Кезенберга и Эртеля в Лейпциге с картины профессора Ге.

         Затем воспитателем царевича сделался барон Гюйсен, получивший образование в лучших европейских университетах и вступивший в русскую службу летом 1702 года. Гюйсен составил весьма подробный и обширный план учения, который, однако, оставался на бумаге, особенно потому, что царевич, по желанию Петра, участвовал в походах. Тогда как Нейгебауер не ладил с Меншиковым, Гюйсен настаивал на том, чтобы именно последнему был поручен надзор над ходом образования и воспитания царевича. Рассказывали, однако, что Меншиков обращался с царевичем весьма грубо и жестоко, драл его за волосы и пр.[106]

         Впрочем и сам царь в обращении с сыном был крайне суров. Гюйсен рассказывает как очевидец, что Петр в 1704 году, после взятия Нарвы, говорил Алексею: «ты должен убедиться, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру»; наставляя сына, как он должен поступать, действовать, учиться, Петр прибавил: «если мои советы разнесет ветер и ты не захочешь делать того, что я желаю, я не признаю тебя своим сыном; я буду молить Бога, чтобы он наказал тебя и в сей, и в будущей жизни».[107]

         Как видно, уже в то время, вместо мягких, ласковых отношений, между отцом и сыном господствовали, с одной стороны, строгость, с другой — страх. К тому же, воспитание царевича оставалось отрывочным, неполным, случайным. Наставник его, Гюйсен, по желанию Петра, уже в начале 1705 года отправился в Берлин и Вену в качестве дипломата; в то самое время, когда Алексей, как 16-летний юноша, нуждался в полезном наставнике, в систематическом учении, он, живя в Москве, был предоставлен самому себе и влиянию людей, случайно окружавших его. Царевич упрекал Меншикова в том, что он нарочно развил в нем склонность к пьянству и к праздности, не заботясь о его воспитании; упрек этот был повторяем неоднократно и разными современниками.[108]

         Если бы сам царь мог заботиться о воспитании царевича, если бы последний вырос в политической и военной школе отца, под непосредственным его наблюдением, он, быть может, развился бы иначе и соответствовал бы более требованиям грозного родителя. Но Петр бóльшею частью был в отсутствии, озабоченный Северною войною; до сражения при Полтаве опасное положение, в котором находилось государство, требовало крайнего напряжения умственных и нравственных способностей царя и лишало его возможности исполнять долг отца и воспитателя. В продолжение нескольких лет Петр и Алексей встречались лишь в исключительных случаях; между ними не существовало каких-либо более близких сношений; в то время, когда Петр был занят самыми смелыми предприятиями в области восточного и балтийского вопросов, трудился над самыми сложными задачами преобразования России и обеспечения ее будущности, царевич оставался дома, в кругу людей, нелюбивших Петра, недовольных его образом действий, направлением его политики, людей, соединявших некоторую ограниченность умственного кругозора и решительную предвзятость мнений в области духовной с грубым нравом и склонностью к бражничанью.

         В Москве Алексей жил среди родных, которые, как, например, сестры царя, или родственники царицы Евдокии, участвовали в кое-каких направленных против царя кознях и сделались жертвами гнева Петра. В Москве почти все были страшно утомлены неусыпною, кипучею деятельностью государственного организма; каждый день можно было ожидать чего-либо нового, необычайного; роптали на постоянные денежные поборы, на рекрутчину, на непрерывную опасность во время войны со Швециею. Отдыха не предвиделось; на него можно было надеяться лишь в будущее царствование, и вот все люди, жаждавшие отдыха, обращаются к наследнику. Надежда есть: царевич не склонен к делам отцовским, не охотник разъезжать без устали от одного конца России в другой, не любит моря, не любит войны; при нем все будет мирно и спокойно.[109]

         Царевич не был лишен дарований. Он умел ценить значение образования и много занимался чтением книг, но бòльшею частью книг богословского содержания, походя в этом отношении на деда, царя Алексея, или на дядю, царя Феодора. Таким образом, умственное направление царевича нисколько не соответствовало целям Петра. Умная беседа с духовными лицами, углубление в вопросы догматики и схоластики доставляли царевичу более удовольствия, нежели поездки по морю или участие в трудах административных и законодательных. Черчение, математика, прикладные науки нравились Алексею гораздо менее, чем тонкости богословских диспутов или подробности церковной истории. Отвлеченные науки, риторика, метафизика и пр., однако, не могли считаться особенно полезным пособием при развитии и воспитании наследника русского престола. Для того, чтобы сделаться способным продолжать начатое Петром, для поддержания значения России в системе европейских держав, для обеспечения участия России в результатах западноевропейской культуры, для решения сложных вопросов законодательства и администрации царевич нуждался в совершенно ином приготовлении, в совсем иных средствах эрудиции. Между тем как Петр, живя заграницею, работал на верфях, занимался в кабинетах и лабораториях натуралистов, Алексей, например, в 1712 году, находясь в Германии, обратился к ученому богослову Гейнекциусу с просьбою написать для него катехизис по учению православной церкви; в то самое время, когда Петр доставал и читал сочинения по артиллерии, баллистике и пиротехнике, сын его углублялся в книги о небесной манне, в жития святых, в правила Бенедиктинского ордена, или в знаменитый труд Фомы Кемпийского; Петр осматривал арсеналы и доки, фабрики и мастерские, между тем как Алексей делал выписки из церковно-исторического труда Барония «Annales ecclesiastici»; Петр старался составить себе точное понятие о государственном и общественном строе Англии, Франции и Голландии и пр.; Алексей же был занят вопросом средневековой истории, изучая воззрения прежних веков на понятие о грехе, или убеждения прежних поколений в отношении к соблюдению поста и пр. Предприимчивость, физическая сила и энергия Петра были противоположны некоторой мягкости, вялости, телесной слабости царевича. Сын, так сказать, принадлежал к прежнему, отжившему свой век поколению, тогда как отец был как-то моложе, свежее его и находился в самой тесной связи с современными идеями просвещения и прогресса. Мир, в котором жил Алексей, сделался анахронизмом, вследствие чего царевич оказался неспособным составить себе ясное понятие о том, в чем нуждалась Россия; его взоры были обращены не вперед, а назад, и поэтому он не годился в кормчие государственного судна; живя преданиями византийской старины, он скорее мог сделаться монахом или священником, нежели полезным государственным деятелем. Столкновение между напитанным духом реакции сыном и быстро стремившимся вперед отцом становилось неизбежным.[110]

         Сам Алексей, накануне своей кончины, сообщил некоторые подробности о вредном влиянии на него лиц, его окружавших. Правда, эта записка царевича составлена после страшных истязаний, быть может, в значительной степени при внушении допрашивавшего царевича Петра Андреевича Толстого. В сущности, однако, важнейшие показания в этой записке вполне согласуются с теми данными о воспитании Алексея, о которых мы знаем из других источников. Тут между прочим сказано: «моего к отцу моему непослушания и что не хотел того делать, что ему угодно — причина та, что со младенчества моего несколько жил с мамою и с девками, где ничему не обучился, кроме избных забав, а больше научился ханжить, к чему я и от натуры склонен... а потом, Вяземский и Нарышкины, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернцами, и к ним часто ездить и подпивать, в том мне не только не претили, но и сами то ж со мною охотно делали... а когда уже было мне приказано в Москве государственное правление в отсутствие отца моего, тогда я, получа свою волю, и в бóльшие забавы с попами и чернцами и с другими людьми впал» и пр.[111]

         Не раз нами было указываемо выше на антагонизм между царем и духовною жизнью народа. Мы видели, как часто ненависть к царю, неодобрение его преобразований принимали вид религиозного протеста; восстания происходили во имя благочестия; царя считали антихристом; бунтовщики говорили об обязанности «стоять за дом Богородицы». Нельзя отрицать существования некоторой связи между царевичем Алексеем и сторонниками таких начал средневекового византийского застоя. Недаром он интересовался личностью и судьбою Талицкого, доказывавшего, что с царствования Петра началось время антихриста. При таких обстоятельствах близкое знакомство царевича с попами и монахами могло считаться делом опасным и для него самого, и для всего государства. В то самое время, когда Алексей, по летам своим, мог бы приступить к участию в делах и сделаться помощником отца, он находился под сильным влиянием своего духовника, Якова Игнатьева, принадлежавшего к реакционной партии и бывшего средоточием того кружка попов и чернецов, в котором вращался особенно охотно злосчастный наследник престола.

         Соловьев сравнивает дружбу царевича с Яковом Игнатьевым с отношениями, когда-то существовавшими между Никоном и царем Алексеем Михайловичем. Как Никон для царя Алексея был собинный приятель, так и внук царя, в письмах к протопопу Якову Игнатьеву, уверяет его в безусловном доверии и уважении. В одном из этих писем из-за границы сказано: «еще бы вам переселение от здешних к будущему случилось, то уж мне весьма в Российское государство не желательно возвращение» и пр.

         Алексей и Яков Игнатьев были одинакового мнения о Петре: однажды Алексей покаялся своему духовнику, что желает отцу своему смерти; духовник отвечал: «Бог тебя простит; мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много».

 

Царевич Алексей Петрович.

С портрета, находящегося в Императорском Эрмитаже.

 

         Яков Игнатьев служил посредником в тайных сношениях царевича с его матерью, царицею Евдокиею, находившеюся в Суздальском монастыре. Мы знаем наверное лишь об одном посещении Алексеем бывшей царицы в Суздале, в 1706 году; нам известно также, что царь, узнав об этом, изъявлял сыну гнев за тайное посещение матери. Не раз происходили обмены письмами и подарками. Так, например, царевич через тетку, царевну Марью Алексеевну, доставлял матери деньги. Однако он в этом отношении до такой степени боялся гнева отца, что однажды сам умолял своих друзей прекратить всякую связь с бывшею царицею Евдокиею.

 

Дворец царевича Алексея Петровича в Петербурге.

С рисунка, приложенного к «Описанию Петербурга» Рубана.

 

         Вообще, действия Алексея, в особенности же его сношения с близкими приятелями, отличались некоторою таинственностью. В письмах царевича к Якову Игнатьеву и наоборот встречаются условные термины, затемняющие смысл для лиц, непосвященных в тайны той «компании», к которой принадлежали царевич и его духовник. Но не было ни заговора, ни тайного бунта, ни какой-либо политической программы. «Компания» состояла из лиц, недовольных царем, царицею, Меншиковым и пр., но ограничивавшихся лишь тайною беседою, заявлениями своего раздражения в теснейшем кругу приятелей, тихою жалобою на личное притеснение, на частные нужды.

         Следующий эпизод лучше всего характеризуете эту таинственность дружеских отношений царевича к духовнику. Находясь за границею, Алексей писал к Якову Игнатьеву: «священника мы при себе не имеем и взять негде... приищи священника, кому можно тайну сию поверить, не старого и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему объявить, чтоб он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, т. е. обрил бороду и усы, такожде и гуменца заростить, или всю голову обрить и надеть волосы накладные и, немецкое платье надев, отправь его ко мне курьером... а священником бы отнюдь не назывался... а у меня он будет за служителя, и кроме меня и Никифора (Вяземского) сия тайны ведать никто не будет. А на Москве, как возможно, сие тайно держи; и не брал бы ничего с собою надлежащего иерею, ни требника, только бы несколько частиц причастных, а книги я все имею. Пожалуй, яви милосердие к душе моей, не даждь умереть без покаяния! мне он не для чево иного, только для смертного случая, такожде и здоровому для исповеди тайной» и пр.

         Здесь суеверная привязанность к внешней обрядности церковной тесно связана с некоторою склонностью к обману. Подробности в письме к Игнатьеву походят на приемы заговорщиков. Самое же дело не представляет собою ни малейшей тени какого-либо опасного политического предприятия. Форма действия могла считаться преступною; самое же действие было совершенно невинным и находилось в тесной связи с наивною, простодушною религиозностью царевича. Попирая ногами обыкновенный правила нравственности, решаясь на довольно сложный и требовавший обстоятельных приготовлений обман, Алексей имел в виду высокую цель — спасение души; удовлетворяя своим потребностям внешнего благочестия, он легко мог столкнуться с гражданскими правилами. В этой готовности набожного царевича действовать обманом проглядывает некоторый иезуитизм. Религиозный фанатизм не только не мешал ему, но даже заставлял его прибегать к притворству, к хитрости, к окольным путям. Ложь такого рода в отношении к светской власти в тех кружках, к которым принадлежал царевич, не считалась грехом. Рабское пронырство, хитрая мелочность у этих людей заменяли достоинство и благородство открытого образа действий.

         Друзья царевича имели разные прозвища, как то: отец Корова, Ад, Жибанда, Засыпка, Бритый и пр. В своих письмах они иногда употребляли шифры. О политике тут, однако, почти вовсе не было речи; зато говорилось о делах духовных, о попойках и пр. К этому кружку принадлежали между прочим: муж мамки царевича, его дядька, Никифор Вяземский, Нарышкины; из духовных лиц нельзя не упомянуть об архиепископе Крутицком. Зато Стефан Яворский, заведовавший патриаршими делами, оставался чуждым «компании» царевича.

         Нельзя удивляться тому, что в этом кружке не одобряли проекта женить царевича на Вольфенбюттельской принцессе, и что здесь было высказано желание склонить невесту Алексея к принятию православия. Царевич переписывался об этом деле с Яковом Игнатьевым.

         Связь Алексея с духовенством не имела особенного политического значения. Только однажды, во время пребывания царевича за границею, в 1712 году, митрополит рязанский, администратор русской церкви Стефан Яворский в Успенском храме в проповеди намекнул на положение царевича, причем говорил и об общей тягости и о некоторых мерах Петра. В проповеди между прочим было сказано: «не удивляйтеся, что многомятежная Россия наша доселе в кровных бурях волнуется. Мир есть сокровище неоцененное: но тии только сим сокровищем богатятся, которые любят Господень закон» и пр. Довольно резко Яворский затем порицал учреждение фискалов; наконец же, в молитве к св. Алексею сказано: «ты оставил еси дом свой — он такожде по чужим домам скитается; ты удалился еси родителей — он такожде и пр.; покрый своего тезоименника, нашу едину надежду» и т. д.[112] Сенаторам, присутствовавшим в храме, проповедь эта не понравилась, и они стали укорять за нее архиерея. В письмах к царю Яворский должен был оправдывать свой неосторожный поступок. На царевича же этот эпизод произвел некоторое впечатление. Он достал себе список проповеди и молитвы и списал его.[113]

         Впоследствии, при допросе, Алексей показал, что Стефан Яворский говаривал ему: «надобно-де тебе себя беречь; будет-де тебя — не будет, отцу-де другой жены не дадут; разве-де мать твою из монастыря брать; только-де тому не быть, и нельзя-де тому статься, а наследство-де надобно».[114]

         Все это, как видно, были лишь частные разговоры. Друзья царевича постоянно возвращались к любимой мысли о предстоявшей будто бы в ближайшем будущем кончине Петра. Бывали случаи пророчества и объяснения слов, относившихся к этому событию. Ожидали также примирения царя с Евдокиею. Такого рода мысли встречаются не только в беседах Алексея с приятелями и с царевною Марьею Алексеевною, но также и в беседах Ростовского епископа Досифея с Евдокиею, и в беседах Евдокия с ее любовником, Глебовым.

         Во все это время Петр мало заботился о сыне. Лишь в виде исключения он старался привлечь его к участию в делах, давая ему разные поручения.

         Так, например, в 1707 году Алексей должен был в Смоленске заботиться о собрании и прокормлении войска. Довольно большое число кратких записок царевича к отцу в это время заключают в себе лишь самые необходимые заметки о делах и постоянно повторяемый в одном и том же обороте вопрос о здоровье отца.[115] Мы не имеем подробных сведений о том, насколько труды Алексея в области военной администрации удовлетворяли царя. Немного позже царь поручил Алексею надзирать над фортификационными работами в Москве: царь опасался, что Карл XII сделает нападение на древнюю столицу. Однажды царь был очень недоволен царевичем и писал: «оставя дело, ходишь за бездельем».[116] Подробностей о причинах гнева Петра мы не имеем.

         Поручая сыну разные работы, царь в то же время требовал, чтобы Алексей продолжал учиться. Вяземский, между прочим, писал однажды, что царевич занимается географиею, немецкою грамматикою и арифметикою. В 1709 году Алексею было поручено повести в Украйну отряд новобранцев. В местечке Сумах он заболел опасно и после болезни поправлялся очень медленно.

         К 1707 году относится начало переговоров о браке царевича с принцессою Шарлоттою Вольфенбюттельскою. Как кажется, царевич узнал об этих переговорах лишь в то время, когда в 1709 году ему приходилось отправиться за границу. В разных письмах Петра, царевича, Меншикова, относившихся к этому путешествию, ни слова не говорилось о проекте женитьбы. Поводом к поездке в Германию служили учебные занятия Алексея. Не раньше как в 1710 году он писал к Якову Игнатьеву о своей невесте, с которою впервые виделся в местечке Шлакенверте, близ Карлсбада: «на той княжне давно уже меня сватали, однако ж, мне от батюшки не весьма было открыто... я писал батюшке, что я его воли согласую, чтоб меня женил на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше мне здесь не сыскать». Быть может, различие веры беспокоило царевича. По крайней мере, он прибавил: «прошу вас, пожалуй, помолись: буде есть воля Божия, — чтоб сие совершил, а будет нет, — чтоб разрушил».[117]

         Дед невесты, герцог Антон Ульрих, писал в то время: «русские не хотят этого брака, опасаясь, что много потеряют с утратою кровного союза со своим государем, и люди, пользующиеся доверием царевича, стараются религиозными внушениями отклонить его от заключения брака, которым, по мнению их, чужеземцы думают господствовать в России. Царевич верит им» и пр.[118]

         Отзывы невесты царевича о нем в это время были благоприятны. Сообщая, что он учится танцевать и французскому языку, бывает на охоте и в театре, она хвалит его прилежание. Однако он был застенчив и холоден. «Он кажется равнодушным ко всем женщинам», писала Шарлотта. Впрочем, узнали кое-что о любви царевича к какой-то княжне Трубецкой, которую Петр выдал замуж за одного вельможу.

         Брак Алексея был совершен 14-го октября 1711 года в Торгау. Все, казалось, уладилось, как нельзя лучше. Говорили до свадьбы, что Алексей страстно любит свою невесту. Даже отношения царевича к отцу в это время казались удовлетворительными. Алексей переписывался до свадьбы с отцом о частностях брачного договора. Царь приехал в Торгау, чтобы присутствовать при свадебной церемонии, и ласково обращался с кронпринцессою. Однако на четвертый день после свадьбы Алексей, по желанию отца, должен был отправиться в Померанию для участия в военных действиях. Шарлотта, некоторое время жившая в Торне, переписывалась с мужем и, между прочим, не без удовольствия узнала о горячем споре, происходившем в лагере близ Штетина из-за кронпринцессы между Меншиковым и царевичем. Когда Меншиков позволил себе выразиться не совсем лестно о Шарлотте, Алексей резко порицал дерзость светлейшего князя. Узнав, что царевич должен участвовать в нападении на остров Рюген, Шарлотта сильно беспокоилась, и вообще обнаруживала дружбу и любовь к мужу.[119]

         Мало-помалу, однако, отношения между супругами становились хуже, и они окончательно охладели друг к другу. Царевич обращался с женою неласково и даже грубо. Она, в свою очередь, была раздражительна. Алексей, своими попойками в кругу недостойных приятелей, подавал повод к неудовольствию кронпринцессы. Однажды, возвращаясь с подобной пирушки в нетрезвом виде, Алексей в сердцах говорил своему камердинеру: «жену мне на шею чертовку навязали; как де к ней ни приду, все-де сердитует и не хочет-де со мною говорить».[120]

         Алексей начал хворать, как говорили, чахоткою и отправился для лечения в Карлсбад. Только в последнюю минуту перед отъездом мужа Шарлотта узнала о его намерении отправиться за границу. Во время пребывания Алексея в чужих краях она, кажется, не получила ни одного письма от него и даже не знала точно о его местопребывании. Во время отсутствия мужа она родила дочь Наталью (12-го июля 1714 г.). В декабре 1714 года Алексей возвратился в Петербург. В первое время после приезда из-за границы он был ласков в обращении с женою, но скоро у него появилась любовница, Евфросинья, крепостная девка учителя царевича, Никифора Вяземского; к тому же, он начал сильно пьянствовать. Весною 1715 года он заболел опасно, однако поправился.

 

Крон-принцесса Шарлотта.

С портрета, находящегося в Императорском Эрмитаже.

 

         12-го октября 1715 года Шарлотта родила сына, Петра, а 22-го октября скончалась. Она не была в состоянии содействовать развитию царевича и не имела никакого влияния на него. Как и прежде, он был предоставлен самому себе и влиянию недостойных приятелей.

         На следующий день после погребения кронпринцессы Екатерина также родила сына, Петра. Разлад между царем и наследником престола становился неизбежным.

         Не только между духовными лицами было много недовольных, но и некоторые вельможи резко порицали образ действий Петра и этим самым содействовали развитию антагонизма, и без того существовавшего между царем и его сыном. Так, например, однажды, князь Василий Владимирович Долгорукий сказал Алексею: «ты умнее отца; отец твой хотя и умен, только людей не знает, а ты умных людей знать будешь лучше». Князь Голицын доставал для царевича у киевских монахов разные книги и при этом случае говорил о монахах царевичу: «они-де очень к тебе ласковы и тебя любят». Даже фельдмаршал Борис Петрович Шереметев однажды советовал царевичу держать при дворе отца человека, который бы узнавал обо всем, что там говорится относительно Алексея. Князь Борис Куракин однажды спросил царевича в Померании: «добра к тебе мачиха? «Добра», отвечал Алексей. Куракин заметил на это: «покаместь у ней сына нет, то к тебе добра, а как у ней сын будет, не такова будет». Семен Нарышкин однажды говорил царевичу: «горько нам! царь говорит: что вы дома делаете? Я не знаю, как без дела дома быть. Он наших нужд не знает». Царевич вполне сочувствовал этим людям, стремившимся от общественной деятельности, от службы — домой, к домашним занятиям. «У него везде все готово», возразил Алексей Нарышкину: «то-то он наших нужд не знает». Наследник русского, петровского престола, замечает Соловьев, становился совершенно на точку зрения частного человека, приравнивал себя к нему, говорил о «наших нуждах». Сын царя и героя-преобразователя имел скромную природу частного человека, заботящегося прежде всего о мелочах домашнего хозяйства.[121]

         Между тем, как Петр постоянно был занят мыслию о нуждах государства, всецело посвящая себя службе и неусыпно исполняя свой долг пред народом, сын его оставался чуждым такой любви к отечеству и пониманию обязанностей государя. Замечая эту разницу между собою и наследником престола, царь невольно должен был предвидеть опасность, грозившую государству от Алексея. Поэтому вопрос о нравственном праве Алексея на престолонаследие становился жгучим, животрепещущим.

         Некоторые попытки Петра приучить Алексея к труду оказались тщетными. Когда однажды, в 1713 году, царевич опасался, что отец заставит его чертить при себе, Алексей, не выучившись, как следовало, черчению, прострелил себе правую руку, чтобы избавиться от опасного экзамена.[122] Бывали случаи, что царевич принимал лекарства с целью захворать и этим освободиться от исполнения данных ему поручений. Справедливо он однажды сказал о себе Кикину: «правда, природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу».[123] Теща царевича, принцесса Вольфенбюттельская, в 1717 году в Вене говорила Толстому: «я натуру царевичеву знаю; отец напрасно трудится и принуждает его к воинским делам: он лучше желает иметь в руках четки, нежели пистоли».[124] Противоположность нравов скоро породила ненависть между отцем и сыном. Алексей сам говорил, что «не только дела воинские и прочие отца его дела, но и самая его особа зело ему омерзела, и для того всегда желал быть в отлучении». Когда его звали обедать к отцу или к Меншикову, когда звали на любимый отцовский праздник — на спуск корабля, — то он говорил: «лучше-б я на каторге был или в лихорадке лежал, чем там быть».[125]

         Однако при всем том царевич не исключительно думал о тишине и покое и о частной жизни. Его не покидала мысль о будущем царствовании. В тесном кругу приятелей или в беседе с любовницею, Евфросиньею, он говорил, между прочим: «близкие к отцу люди будут сидеть на копьях, Петербург не будет долго за нами». Когда его остерегали, что опасно так говорить, слова передадутся и те люди будут в сомнении, перестанут к нему ездить, царевич отвечал: «я плюю на всех; здорова бы была мне чернь». Евфросинья показала впоследствии, что «царевич говаривал: когда он будет государем, и тогда будет жить в Москве, а Петербург оставит простой город; также и корабли оставит и держать их не будет; а и войска-де станет держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хотел, а хотел довольствоваться старым владением, и намерен был жить зиму в Москве, а лето в Ярославле» и пр.[126]

         Ко всему этому присоединилось убеждение царевича, что Петра скоро не станет. Ему сказали, что у царя эпилепсия и что «у кого оная болезнь в летах случится, те недолго живут»; поэтому он «думал, что и велико года на два продолжится живот его».[127]

         Это убеждение о предстоявшей в ближайшем будущем кончине Петра давало царевичу повод отказываться от каких-либо действий. Составление политической программы или какого-либо заговора вообще не соответствовало пассивной натуре Алексея. Страдая неловкостью своего положения, он ждал лучшего времени. О систематической оппозиции, об открытом протесте против воли отца не могло быть и речи — для этого у него недоставало ни мужества, ни ума.

 

Развалины замка Эренберга.

С рисунка, приложенного к «Истории Петра Великого» Устрялова.

 

         Петр находился совсем в другом положении. Не имея привычки ждать, находиться под давлением внешних обстоятельств, предоставить неизвестной будущности решение столь важных вопросов, каков был вопрос о судьбе России после его кончины, он должен был действовать решительно, быстро. Уже в 1704 году, как мы видели выше, он говорил сыну: «если ты не захочешь делать то, чего желаю, я не признаю тебя своим сыном». С тех пор сделалось ясным, что Алексей не хотел делать того, чего желал от него отец, и потому приходилось исполнить угрозу и не признать сына наследником престола.

         В день погребения кронпринцессы Петр отдал сыну письмо, в котором указывалось на неспособность Алексея управлять государством, на его неохоту к учению, на отвращение к воинским делам и пр. Далее царь говорил о важных успехах своего царствования, о превращении России при нем в великую державу и о необходимости дальнейшего сохранения величия и славы России. Затем сказано: «сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощию Вышнего насаждение оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сиречь все, что Бог дал, бросил)! Еще же и сие вспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранивал, но и бивал, к тому же столько лет почитай не говорю с тобою; но ничто сие успело, ничто пользует, но все даром, все на-сторону, и ничего делать не хочешь, только-б дома жить и веселиться» и пр. В заключение сказано: «я за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, то я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо я за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя непотребного пожалеть? Лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный».

         Как видно, с давних уже пор между отцем и сыном раскрылась бездна. Царь прежде бранивал и бивал Алексея; затем не говорил с ним ни слова в продолжение нескольких лет. При тогдашних приемах педагогики, царь мог позаботиться о напечатании этого письма, не подозревая, что указанием на суровое и холодное обращение с сыном он винил во всем деле и себя самого.

         Царь писал: «не мни, что один ты у меня сын... лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный». На другой день после отдачи этого письма царица Екатерина родила сына, Петра Петровича.

         Куракин, как выше было сказано, говорил Алексею, что мачеха к нему добра, пока у нее нет собственного сына. Теперь же у нее был сын. В кружках дипломатов рассказывали, что Екатерина была крайне недовольна рождением сына у Алексея, и что именно раздражение, проявленное мачехой по этому поводу, сделалось одною из причин преждевременной кончины кронпринцессы.[128] В этом же смысле выразился позже и сам Алексей во время своего пребывания в Вене.[129]

         На письме царя к Алексею показано число 11-го октября, когда еще у Алексея не было сына. Оно было отдано 27-го октября, накануне рождения Петра Петровича. В новейшее время это обстоятельство вызвало следующее объяснение: Петр подписал свое письмо задним числом, до рождения внука; иначе бы можно было думать, что царь осердился на сына в сущности за то, что у этого сына родился наследник, именно в то время, когда и Екатерина могла родить сына и пр.[130] Мы не беремся проникнуть в тайну мыслей царя. Быть может, Соловьев прав, объясняя позднюю отдачу письма болезнию Петра.[131]

 

Вид Ст.-Эльмо.

С рисунка, приложенного к «Истории Петра Великого» Устрялова.

 

         Прочитав письмо отца, Алексей советовался с друзьями. Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил ему: «давай писем хоть тысячу; еще когда-то будет! старая пословица: улита едет, коли-то будет» и пр. Через три дня после получения отцовского письма царевич написал ответ, в котором, указывая на свою умственную и телесную слабость, отказывался торжественно и формально от своих прав на престолонаследие. «Правление толикого народа требует не такого гнилого человека, как я», говорил царевич в этом письме, и к тому же заметил: «хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Боже здоровье».

         Письмо сына почему-то не понравилось царю. Он о нем говорил с князем Василием Владимировичем Долгоруким, который, после этой беседы, придя к Алексею, говорил ему: «я тебя у отца с плахи снял».

         Несколько дней спустя Петр заболел опасно, однако поправился. 16-го января он написал сыну «последнее напоминание еще». Тут прямо выражено сомнение в искренности клятвы сына, отказавшегося от престолонаследия. «Також», сказано далее, «хотя-б и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые, ради тунеядства своего, ныне не в авантаже обретаются». Упрекая придирчиво сына в том, что он в своем ответе будто не упомянул о своей негодности и о своей неохоте к делу, хотя тот и назвал себя «гнилым человеком», Петр в раздражении, с каждою минутою все более и более усиливавшемся, писал: «ты ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно: но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо, что ныне мало здоров стал. На что, по получении сего, дай немедленно ответ, или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобою, как с злодеем поступлю».

         Как видно, Петр, раз решившись устранить Алексея от престолонаследия, должен был идти все дальше и дальше. Отречение от права на престолонаследие не могло казаться достаточным обеспечением будущности России; Алексей, в глазах весьма многих, мог все-таки оставаться законным претендентом; зато заключение в монастырь могло служить средством для достижения желанной цели, иначе «дух Петра не мог быть спокоен». Намек в конце письма: «я с тобою, как с злодеем поступлю», служит комментарием к вышеупомянутому замечанию князя Долгорукого: «я тебя у отца с плахи снял». Если оказывались недостаточно целесообразными формальное отречение от права престолонаследия или даже заключение царевича в монастырь, то оставалось для того, чтобы «дух царя мог быть спокоен», только одно — казнить царевича.

         Опять друзья Алексея советовали ему уступать пока, покориться временно воле отца, надеясь на перемену обстоятельств в будущем. Кикин говорил Алексею: «ведь клобук не прибит к голове гвоздем, можно его и снять». Вяземский советовал царевичу: «когда иной дороги нет, то идти в монастырь; да пошли по отца духовного и скажи ему, что ты принужден идти в монастырь, чтоб он ведал».

         На другой же день Алексей написал отцу: «желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения».

         Петр очутился в чрезвычайно неловком положении. Он видел, что на искренность и этого заявления царевича нельзя было надеяться. Таким путем невозможно было достигнуть желанной цели. Дух царя не мог быть спокоен. К тому же, пока не было ни малейшего повода «поступить с царевичем, как с злодеем». Приходилось ждать. Вопрос о будущности России оставался открытым.

         В это время обстоятельства внешней политики требовали поездки царя за границу. До отъезда Петр побывал у царевича и спросил о его решении. Царевич отвечал, что не может быть наследником по слабости и желает идти в монастырь. «Одумайся, не спеши», говорил ему отец. «Лучше бы взяться за прямую дорогу, чем идти в чернецы. Подожду еще полгода». Об этой беседе не сохранилось подробных данных. Только из разговора царевича с Яковом Игнатьевым можно заключить, что при этом случае, как кажется, был затронут вопрос о возможности второго брака царевича.[132]

         В это время Алексей уже был занят мыслью о бегстве за границу. Виновником такого проекта был Александр Кикин, находившийся на службе у царевны Марии Алексеевны, бывший прежде в довольно близких отношениях к царю и далеко превосходивший царевича умом и способностями. Кикин уже в 1714 году, по случаю поездки царевича в Карлсбад, советовал ему оставаться подольше за границею, для избежания столкновений с отцом. После возвращения Алексея в Россию, в конце 1714 года, Кикин говорил ему: «напрасно ты ни с кем не видался от французского двора и туда не уехал: король человек великодушный; он и королей под своей протекцией держит, а тебя ему не великое дело продержать».[133]

         Скоро после отъезда за границу царя отправилась в Карлсбад сестра его, царевна Марья Алексеевна. Кикин, находившийся при ней, на прощании говорил Алексею: «я тебе место какое-нибудь сыщу».

         Немного позже, 12-го июля 1716 года, скончалась в Петербурге другая сестра царя, Наталья Алексеевна. При этом случае голландский резидент де-Би доносил своему правительству: «особы знатные и достойные веры говорили мне, что покойная великая княжна Наталья, умирая, сказала царевичу: пока я была жива, я удерживала брата от враждебных намерений против тебя; но теперь умираю, и время тебе самому о себе промыслить; лучше всего, при первом случае, отдайся под покровительство императора».[134]

         Есть известие, что царевич обращался к шведскому министру Гёрцу с просьбою о шведской помощи и что Гёрц уговорил Карла XII войти в сношение с Алексеем, при посредстве Понятовского, пригласить его в Швецию и обещать помощь, и, когда Алексей после того бежал в Австрию и Италию и затем отдался Толстому и Румянцеву, то Гёрц жаловался, что из неуместного мягкосердечия упущен отличный случай получить выгодные условия мира.[135] Мы не имеем возможности проверить эти данные другими источниками. Впрочем, некоторым подтверждением этого факта можно считать следующий намек в письме Петра к Екатерине из Ревеля от 1-го августа 1718 г., где, очевидно, идет речь о царевиче: «я здесь услышал такую диковинку про него, что чуть не пуще всего, что явно явилось».[136]

         Во все это время царевича не покидала надежда на скорую кончину царя. Разные лица говорили ему о пророчествах и сновидениях, не оставлявших будто никакого сомнения в предстоявшей перемене. Поэтому для Алексея важнейшим делом было избегать открытой борьбы с отцом, выиграть время. Вскоре, однако, его испугало новое письмо отца, который 26-го августа 1716 года писал из Копенгагена, что теперь нужно решиться: или постричься, или безостановочно отправиться к отцу. Алексей объявил, что едет к отцу, но решился бежать к императору Карлу VI, своему родственнику (императрица была родною сестрою супруги Алексея, Шарлотты).

         Алексей намеревался на время укрыться за границею во владениях императора. По смерти отца, он предполагал возвратиться в Россию, где рассчитывал на расположение к нему некоторых сенаторов, архиереев и военачальников; впоследствии он объявил, что предполагал довольствоваться лишь регентством во время малолетства брата, Петра Петровича, в сущности не претендуя на корону.[137]

         Этот проект свидетельствует о некоторой доле политического честолюбия в Алексее. Он не хотел отказаться от своих прав по крайней мере в качестве регента участвовать в управлении государством. В то же самое время, однако, этот проект отнюдь не может быть назван политическим заговором, представляя собою не столько какое-либо действие, сколько, напротив, противоположность действия; главная черта в этом плане — некоторая пассивность, выжидание лучших обстоятельств. Приверженцы, на расположение которых в неопределенном будущем рассчитывал царевич, никоим образом не могли считаться какою-либо политическою партиею; весьма немногие лица знали о намерении Алексея бежать за границу; но они никак не заслуживали названия преступников, участвовавших в каком-либо заговоре. Все было построено на предположении, что царь скоро умрет своею смертью, на довольно шатких надеждах и желаниях. Для составления точно определенной политической программы, царевичу не доставало ни силы воли, ни умственных способностей, ни опытности в делах. Наивность политических расчетов царевича обнаруживается именно в обращении главного внимания на ненависть вельмож к Меншикову и на расположение некоторых элементов в народе к царевичу.

         Нельзя не заметить далее в образе действий царевича некоторой доли иезуитизма. Он поступил бы честно, объявив отцу, что не намерен отказаться от своих прав на престолонаследие. Однако Алексей должен был знать отца, знать, что явное противоречие неминуемо вовлекло бы его в страшную беду, что открытый протест повел бы немедленно к кровавой развязке, к неизбежной гибели. Алексей не мог и думать о геройском подвиге, так сказать, самовольной трагической кончины. С другой стороны, он и не думал о формальном заговоре, об открытом мятеже, об отчаянной борьбе с отцом. Таким образом, ему оставалось сделаться государственным преступником лишь настолько, насколько им может считаться дезертир.

         Впрочем, нельзя не заметить, что, если бы надежда царевича на скорую кончину царя исполнилась, его прочие предположения едва ли обманули бы его. Меншиков был ненавидим многими; Екатерина между вельможами имела лишь весьма немногих приверженцев; первое место возле юного императора Петра Петровича легко могло бы принадлежать Алексею.

         Однако в расчетах царевича оказалась крупная ошибка. Царь оставался в живых. Борьба между отцом и сыном должна была кончиться катастрофою для последнего.

         26-го сентября Алексей выехал из Петербурга. Прощаясь с сенаторами, он сказал на ухо князю Якову Долгорукому: «Пожалуй, меня не оставь!» — «Всегда рад», отвечал Долгорукий, «только больше не говори: другие смотрят на нас».

         На пути, близ Либавы, он встретился с возвращавшеюся из Карлсбада теткою, Мариею Алексеевною. «Уж я себя чуть знаю от горести», говорил он ей, «я бы рад куды скрыться». При этих словах он заплакал. «Куды тебе от отца уйти? — везде тебя найдут», сказала тетка. Затем она внушала племяннику, чтобы он не забывал своей матери; говорила и о новой столице: «Петербург не устоит за нами: быть ему пусту» и пр.

         В Либаве царевич видел Кикина, который говорил, что нашел для царевича место: «поезжай в Вену, к цесарю: там не выдадут; если отец к тебе пришлет кого-нибудь уговаривать тебя, то не езди: он тебе голову отсечет публично. Отец тебя не пострижет ныне, а хочет тебя при себе держать неотступно и с собою возить всюду, чтоб ты от волокиты умер, понеже ты труда не понесешь, и ныне тебя зовут для того, и тебе, кроме побегу, спастись ничем иным нельзя».

 

Царица Евдокия Феодоровна в монашеском платье.

С портрета, находящегося в Новодевичьем монастыре.

 

         Таким образом, царевич, показывая вид, что едет к отцу, скрылся и тайно отправился в Вену. Так как лишь два, три лица знали о его побеге, то друзья и родственники царевича в Петербурге и в России вообще начали сильно беспокоиться. Дядя его, Иван Лопухин, обратился к Плейеру с вопросом, не известно ли ему что-либо о местопребывании Алексея. И Петр, в свою очередь, в разных направлениях рассылал лазутчиков, чтобы разведать, где находится царевич.

         Алексей же, вместе с Евфросиньею, переодетою пажем, пребывал под именем Коханского в Вене, где русский резидент Веселовский долго не знал о том, потому что императорский двор старался скрывать местопребывание царевича.

         В Вене Алексей обратился сначала к вице-канцлеру Шёнборну; с императором он, однако, не виделся. Карл VI распорядился отправить царевича сначала в Вейербург, близ Вены, затем, в Эренбергский замок, в Тироле, наконец, в Ст.-Эльмо, близ Неаполя. Несмотря на все старания императорского правительства скрыть от царя местопребывание Алексея, эмиссары Петра, Толстой и Румянцев, узнали точно обо всем и убедили императора в необходимости дозволить им доступ к царевичу в Ст.-Эльмо для ведения с ним переговоров о возвращении в Россию. При этом случае, особенно Толстой, обнаруживая необычайную опытность и ловкость, уговаривал Алексея к возвращению в Россию, чем оказал царю существенную услугу.

         При этом случае обнаруживается слабость нрава Алексея, в противоположность твердости воли и последовательности действий Петра. Заступничество, оказанное Алексею императором, главою христианства, не имело никакого значения пред неумолимо строгим требованием, чтобы царевич покорился воле отца. Тот самый Алексей, который в Вене и Эренберге слезно и на коленях просил императорских сановников защитить его от грозного родителя, теперь решился возвратиться к Петру. Во время пребывания в Ст.-Эльмо он написал послания к сенаторам и духовенству в России, в которых просил рассчитывать на него в будущем, и в то же время выразил надежду на расположение к нему архиереев и вельмож; [138] все это теперь было забыто. Тот самый Алексей, который при каждом известии о каких-либо беспорядках в России, о мятежном духе русского войска в Мекленбурге, о болезни брата, Петра Петровича, радовался и рассчитывал на разные перемены — теперь упал духом чрезвычайно быстро, при одном заявлении Толстого, что Петр непременно сумеет захватить царевича где бы то ни было, что он и без того намеревается побывать в Италии и будет также в Неаполе. Царевич, высказывавший в беседах с императорскими сановниками, что никогда не должно полагаться на обещания царя, теперь поверил словам Толстого и письму Петра, в которых было сказано, что царевич останется без наказания. Недаром те лица в Австрии, которые имели дело с царевичем, были о нем невысокого мнения. Шёнборн, говоря о «непостоянстве» Алексея, заметил: «царевич не имеет довольно ума, чтобы надеяться от него какой-либо пользы».[139]

         Для императорского двора готовность царевича возвратиться в Россию могла считаться выгодою. В Вене опасались гнева Петра. Император обратился к английскому правительству с вопросом, можно ли, в случае надобности, надеяться на содействие Англии для защиты Алексея. В конференции австрийских министров было высказано опасение, что «царь, не получив от императорского двора удовлетворительного ответа, может с многочисленными войсками, расположенными в Польше по Силезской границе, вступить в герцогство, и там останется до выдачи ему сына; а по своему характеру, он может ворваться и в Богемию, где волнующаяся чернь легко к нему пристанет».[140]

         В письме Петра к сыну из Спа, от 10-го июля 1717 г., было сказано, между прочим: «буде побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаюсь Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет; но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властно, проклинаю тебя вечно, а яко государь твой — за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине».[141]

         Царевич, в свою очередь, в это время ласкал себя надеждою, что ему будет дозволено жить где-либо в уединении, частным человеком, женившись на страстно любимой им Евфросинье. Весьма благоразумно Толстой представлял царю: «ежели нет в том какой-либо противности, чтоб изволил на то позволить, для того, что он (царевич) тем весьма покажет себя во весь свет, еже не от какой обиды ушел, токмо для той девки».[142]

         Быть может, сама Евфросинья имела важную долю в решении царевича покориться воле отца. Она впоследствии показала: «царевич хотел из цесарской протекции уехать к папе римскому, но я его удержала».[143]

         Таким образом, злосчастный Алексей, в сопровождении Румянцева и Толстого, из Неаполя отправился в путь в Россию. Евфросинья, по случаю беременности, должна была путешествовать медленнее. Его любовь к ней высказывалась в самых нежных письмах; еще из Твери, в последнем письме к Евфросинье, царевич писал: «слава Богу, все хорошо, и чаю, меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет Бог изволить, в деревне и ни до чего нам дела не будет».[144]

         Не иметь ни до чего дела, быть уволенным от всего — вот в чем заключались, главным образом, надежды царевича. Послания к архиереям и сенаторам, писанные в Ст.-Эльмо, были последним проявлением слабых следов политической энергии царевича. Он был готов совершенно отказаться от роли претендента, довольствуясь скромною жизнью в кругу семьи, дома, без всяких забот о государственных делах. Трудно понять, каким образом он, зная нрав Петра, мог надеяться на такую будущность, не чуя грозившей ему беды, не взвешивая страшной опасности своего положения.

 

         Бегство царевича наделало довольно много шуму. Однако сравнительно поздно в России начали рассуждать об этом важном предмете. Не раньше, как в июне 1717 года, ганноверский резидент Вебер доносил из С.-Петербурга своему двору: «с тех пор, как были получены более подробные известия о царевиче, его пребывании в Инсбруке (sic) и о том, что он навлек на себя гнев его царского величества, вельможи здешнего двора начинают рассуждать свободнее об этом секрете, не считая царевича способным наследовать престол. Есть и такие люди, которые в народе и особливо между солдатчиною распускают слух о том, будто царевич родился плодом прелюбодеяния. И русское духовенство, которое пока высоко ценило царевича, ныне отчасти склоняется против него; опасаются, что царевич, отправившийся в Германию искать помощи у императора и у других католических держав, возьмет на себя обязательство ввести со временем в России католическую веру... По случаю празднества дня рождения царя вовсе не пить за здоровье царевича, а только за здоровье Петра Петровича. Приверженцы Швеции рады всему этому, ожидая скорого расстройства в России и вследствие того возвращения всех утраченных Швецией земель» и пр.[145] Подтверждая такие слухи, французский дипломатический агент де-Лави замечает в своем донесении от 10-го июня 1717 года: «полагаю, что все эти обвинения придуманы партией царя и молодого Петра Петровича, во главе коей находится князь Меншиков».[146]

         На западе, как кажется, в это время не знали, какой опасности подвергался царевич, возвращаясь в Россию. В газетах печатались разные известия о его путешествии, о почестях, оказанных ему в Риме, о слухе предстоящего будто бы брака царевича с его двоюродною сестрою, герцогинею Курляндскою,[147] и пр. О политическом значении всего этого Плейер писал императору следующее: «между тем, как при дворе радуются возвращению царевича, его приверженцы крайне сожалеют о нем, полагая, что он будет заключен в монастырь. Духовенство, помещики, народ — все преданы царевичу и были очень рады, узнав, что он нашел убежище во владениях императора». Еще ранее Плейер писал, что многие с видимым участием справлялись у него о здоровье и местопребывании Алексея, что разносятся разные слухи о возмущении русского войска в Мекленбурге, о покушении на жизнь царя, о намерении недовольных освободить из монастыря царицу Евдокию и возвести на престол Алексея.[148] Теперь же Плейер доносил по случаю возвращения царевича в Росою: «увидев его, простые люди кланялись ему в землю и говорили: благослови, Господи, будущего государя нашего!» [149]

         Нет сомнения, что со стороны Алексея государству грозила страшная опасность. За несколько лет до катастрофы царевича Джон Перри писал: «в случае преждевременной кончины царя, все созданное им с большим трудом рушилось бы непременно. Нрав царевича совершенно противоположен нраву царя; он склонен к суеверию и ханжеству, и не трудно будет уговорить его к восстановлению всего прежнего и к уничтожению всего того, что было начато отцом» и т. д.[150] Де-Лави писал весною 1717 года: «Крюйс сообщил мне, что если Бог отзовет царя из здешнего мира, то можно опасаться, что его преемник, вместе с дворянством, покинет этот город, чтобы возвратиться в Москву, и что Петербург опустеет, и что, если не будут следовать предначертаниям ныне царствующего государя, то дела примут совершенно иной оборота и придут в прежнее состояние».[151] В апреле 1717 года де-Лави писал: «духовенство, дворянство и купечество много роптали по поводу отсутствия царевича; меня даже уверяли, что знатнейшие лица снабдили его деньгами и обещали служить его интересам» [152] и пр. Упоминая о намерении царя назначить своего второго сына преемником, де-Лави замечает: «едва ли кто захочет участвовать в выполнении последней воли царя и поддержать великого князя Петра Петровича против наследника-цесаревича, который, имея значительную партию в пределах империи, будет, конечно, поддержан своим зятем, императором, о чем можно заключить по настоящему его образу действий».[153]

         Иностранные дипломаты, де-Лави, Плейер, Вебер, де-Би и др., в это время постоянно говорят о страшных опасностях, окружавших царя на каждом шагу, о существующем намерении убить его, о политических заговорах и т. д. Поэтому де-Лави находит, между прочим, чрезвычайную строгость царя совершенно целесообразною и необходимою. Он пишет в начале 1718 года: «царь должен быть весьма доволен успехом своего министра, г. Толстого, ибо, если бы он не привез беглеца — этому государю предстояла бы большая опасность. Отсутствие наследника возбуждало надежды недовольных и дало им смелость составить заговор против своего монарха (это 29-й заговор, открытый со времени его вступления на престол). К счастию, о нем узнали вовремя» и пр.[154]

         Также и ганноверский резидент, Вебер, постоянно говорит о «заговоре» и о покушениях на жизнь Петра. Он пишет, между прочим: «приезд царевича из Италии в Россию подал многим мысль, что вспыхнет мятеж». Из замечаний Вебера видно, с каким напряженным вниманием следили все за этими событиями. Датскому резиденту Вестфалю было вменено в обязанность от его правительства обращать особенное внимание на все относящееся к царевичу и при случае заступиться за него. Впрочем, и Вебер, равно как и де-Лави, сочувствует скорее Петру, нежели Алексею, сожалея о том, что все старания царя так мало находят поддержки в народе и что у царя почти вовсе нет сотрудников, на которых он мог бы вполне положиться. Вебер ожидал страшного кризиса. Он пишет: «в этом государстве когда-нибудь все кончится ужасною катастрофою: вздохи многих миллионов душ против царя подымаются к небесам; тлеющая искра повсеместного озлобления нуждается лишь в том, чтобы раздул ее ветер и чтобы нашелся предводитель».[155]

         В сущности, заговора не было вовсе, настоящей политической партии не существовало. Но число недовольных было громадно, и многие сочувствовали царевичу. Никакого открытого мятежа не произошло. Все как бы в оцепенении ожидали исхода этого печального дела.

         Далеко не все были рады приезду царевича. В особенности друзья его были крайне озабочены, ожидая страшного розыска. Иван Нарышкин говорил: «Иуда, Петр Толстой, обманул царевича, выманил» и пр. Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил князю Богдану Гагарину: «слышал ты, что дурак-царевич сюда едет, потому что отец посулил женить его на Афросинье? Жолв ему, а не женитьба! Чорт его несет! Все его обманывают нарочно». Кикин говорил: «царевич едет: от отца ему быть в беде; а другие напрасно будут страдать» и пр.[156]

         В 1698 году, после своего путешествия за границу, Петр возвратился грозным судьею над стрельцами. Страшный розыск, пытки и казни тогда представляли собою противоположность с занятиями Петра на западе. Теперь, в 1718 году, повторилось то же самое явление. После долгого пребывания на западе, в Германии, в Голландии, в Париже, царь опять должен был трудиться в качестве судьи, присутствовать при пытках и казнях, для доставления победы началу преобразования. Россия, со времен последних кризисов такого рода, превратилась в первоклассную державу, сделалась членом системы европейских государств; многое было сделано уже и для внутренней реформы. Петр справился со многими противниками: те элементы, которые царь называл «семенем Милославского», были побеждены, придавлены; не было более стрельцов; Софья скончалась в монастыре; астраханский и булавинский бунты не имели успеха; казаки, раскольники должны были покориться воле преобразователя. Оставалось покончить с царевичем Алексеем.

         Как по случаю стрелецкого розыска в 1698 году, так и в деле царевича Алексъя, царь употреблял все возможные средства для открытия настоящих виновников брожения, вожаков готовившегося враждебного действия. Это старание царя придало всему следствию весьма широкие размеры. Алексей, как личность, не мог быть столько опасным. Спрашивалось, кто действовал на него? кто делал ему внушения? были ли у него приверженцы? существовало ли что-либо похожее на политическую партию?

         Прежде всего нужно было лишить царевича права престолонаследия.

         В кружках иностранцев рассказывали, что Петр еще до отправления за границу, т. е. в самом начале 1716 года, сделал завещание в пользу царевича Петра Петровича. Так пишут де-Лави и Вебер. Однако такого завещания вовсе не существовало. Не раньше, как после возвращения царевича Алексея из-за границы, Петр Петрович был объявлен наследником престола.

 

Царевич Петр Петрович.

С портрета, находящегося в Императорском Эрмитаже.

 

         Алексей прибыл в Москву 31-го января. 3-го февраля в Кремле собрались духовенство и светские вельможи, явился царь и ввели царевича без шпаги. Отец обратился к нему с выговорами; Алексей бросился на колени, признал себя во всем виновным и просил помилования. Отец обещал ему милость при двух условиях: если откажется от наследства и откроет всех, кто присоветовал ему бегство.

         В тот же самый день был обнародован царский манифест, в котором изложены вины Алексея и объявлен наследником престола царевич Петр Петрович.

         На другой день царевичу были предложены письменные пункты о сообщниках. Тут было сказано: «все, что к сему делу касается, хотя что здесь и не написано, то объяви и очисти себя, как на сущей исповеди; а ежели что укроешь и потом явно будет, на меня не пеняй; понеже вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон не в пардон».

         Царевич показал о своих беседах с Кикиным, Вяземским, царевною Марьею Алексеевною, князем Василием Владимировичем Долгоруким и пр., кое о чем он и умолчал. Начались допросы всех этих лиц. Царь при этом играл роль инквизитора, сам составлял допросные пункты, входил во все частности дела, обращал внимание на все когда-то мимоходом или случайно сделанные подсудимыми замечания. Однако все старания не повели к открытию какого-либо заговора, какой-либо организованной политической партии. Преступления сообщников Алексея заключались не столько в каких-либо действиях, сколько в неосторожных словах, в выражении ненависти к царю, неудовольствия, ожесточения — обнаружилось то, что было известно и прежде, т. е. сильная, но в сущности пассивная оппозиция против Петра и его системы. Ужаснейшие пытки не имели другого результата, как сознание, что тот или другой надеялся на скорую кончину царя, на воцарение Алексея после Петра, на неопределенную будущность.

         Между подсудимыми находилась и мать царевича Алексея, бывшая царица Евдокия, инокиня «Елена». Оказалось, что люди, бывшие в сношениях с нею, также говорили о царе в тоне порицания, хулы, что она в Суздальском монастыре не всегда носила монашеское платье, что епископ Досифей на службе поминал ее царицею Евдокиею, что в 1709 и 1710 годах она находилась в любовной связи с маиором Глебовым. И в этих кружках верили в скорую кончину Петра, надеялись на будущность; Досифей находил брак Петра с Екатериной незаконным и т. п.

         Характеристический эпизод случился при низвержении Досифея с епископской кафедры в присутствии всех архиереев и превращении его в «расстригу Демида». При всем духовенстве он сказал на соборе: «только я один в сем деле попался. Посмотрите, и у всех чтò на сердцах? Извольте пустить уши в народ, что в народе говорят; а на имя не скажу».[157]

         Царица Евдокия была заключена в Старо-Ладожский девичий монастырь; царевна Марья Алексеевна прожила несколько лет в заключении в Шлюссельбурге. 15-го и 17-го марта 1718 года совершились казни некоторых важнейших преступников. Глебов был посажен на кол; Досифей и Кикин были колесованы и пр. Между несчастными жертвами был и никем не оговоренный подьячий артиллерийского приказа Ларион Докукин. Его вина заключалась в жалобах на некоторые меры Петра и в формальном протесте против объявления царевича Петра наследником престола. Вместо того, чтобы присягнуть царевичу Петру, он написал на присяжном листе, что считает отстранение царевича Алексея от престолонаследия несправедливым и заключил свой протест следующими словами: «хотя за то и царский гнев на мя произлиется, буди в том воля Господа Бога моего, Иисуса Христа, по воле Его святой за истину аз, раб Христов, Иларион Докукин, страдати готов. Аминь, аминь, аминь». Этот присяжный лист он сам передал царю 2-го марта. После тройного розыска он был колесован.[158]

         Таковы были «сообщники» Алексея. Даже и Докукина, погибшего мученически, заявившего открыто о своем протесте, едва ли можно назвать заговорщиком. Его действие в сущности заключается в отсутствии действия; он играет роль страдальца, а не политического деятеля. Петр наказывал не столько преступные действия, сколько оппозиционные воззрения, злостные речи, преступные мечты.

         После казней в Москве Петр спешил в Петербург.[159] Туда же должен был отправиться и царевич Алексей, о котором в кружках дипломатов в это время ходили разные слухи. Плейер доносил об общей молве, что царевич помешался в уме и «пил безмерно».[160] «Все его поступки показывают», пишет де-Лави, «что у него мозг не в порядке».[161]

         Все еще продолжались слухи об ужасной опасности, грозившей государству. Вебер писал в это время: «если бы заговор состоялся, то все здешние иностранцы поставлены были бы в отчаянное положение и без исключения сделались бы жертвами озлобления черни». В другом донесении его сказано: «я не хочу быть судьею — прав или не прав царь, устраняя царевича от престолонаследия и проклиная его. Во всяком случае, не подлежит сомнению, что духовенство, дворянство и чернь обожают царевича, и каждый понимает, что завещание царя после его кончины не будет исполнено» и пр.[162]

         Между тем, как многие сообщники Алексея, а также прибывшая в Россию Евфросинья, содержались под арестом в Петропавловской крепости, он сам пока оставался свободным, но не являлся при дворе. Только однажды он побывал у царицы Екатерины и просил ее склонить царя к соглашению на его брак с Евфросиньею. Как видно, его и в это время не покидала надежды, что все это для него самого кончится благополучно.

         Петр сам между тем допрашивал Евфросинью, которая, впрочем, не была подвергнута пытке, а также и несчастных и совершенно невинных слуг царевича, бывших с ним за границею. Тут узнали о многих неосторожных речах Алексея, так что эти показания любовницы и слуг царевича служили важным дополнением к тому, что было сообщено им самим. Так, например, прежнее показание царевича, будто имперский чиновник Кейль принуждал его писать в С.-Эльмо письма к сенаторам и архиереям, оказалось ложным. Евфросинья показала, что царевич при этом действовал по собственной инициативе. Далее через любовницу царевича Петр узнал подробнее о том, как Алексей радовался при получении известий о болезни царя и Петра Петровича, как он надеялся на содействие разных вельмож и архиереев и пр.[163]

         Во всем этом немного было нового. Все это в сущности не могло изменить тех понятий о царевиче, который Петр мог составить себе по прежде сделавшимся ему известными данным. Однако Петр обратил все-таки большое внимание на показания Евфросиньи, из которых он узнал и о намерении Алексея после воцарения сидеть спокойно дома, отказаться от всяких военных действий, уничтожить флот, распустить большую часть войска и пр. Более чем когда-либо до этого царю становилось ясным, что нужно устранить царевича во что бы то ни стало.

         Стараясь узнавать все более и более подробно о мечтах и надеждах Алексея и его сообщников, царь в сущности не столько был судьею, сколько политическим деятелем, человеком партии. Он нуждался не столько в приговоре, произнесенном над уличенным в преступлении подсудимым, сколько в принятии решительных мер с целью уничтожения опасного противника. Нельзя было сомневаться в исходе такой борьбы; напрасно Алексей надеялся на кончину Петра в ближайшем будущем. Смерть грозила ему самому гораздо раньше.

         При дальнейших допросах царевича и лиц, его окружавших, оказалось, что он прежде старался умолчать о многом; теперь же он должен был сознаться в справедливости показаний Евфросиньи. Он назвал тех лиц, на сочувствие и содействие которых рассчитывал в случае возвращения в Россию после кончины отца. Наконец, он сознался царю: «ежели бы бунтовщики меня когда-б нибудь (хотя-б и при живом тебе) позвали, то-б я поехал».[164]

         Из всего этого видно, что преступления Алексея заключались не столько в каких-либо действиях, сколько в намерении действовать когда-то, при известных условиях, в разных предположениях и расчетах. Поэтому Петр в сущности не мог определить вину царевича несколько точнее, чем это было сделано в объявлении народу, в мае 1718 года. Тут сказано: «по всему тому можно видеть, что он хотел получить наследство по воле своей чрез чужестранную помощь, или чрез бунтовщиков силою, и при животе отца своего».[165]

         Показания царевича заставили Петра предать его суду духовенства и вельмож. Обращаясь к высшим сановникам с требованием произнести приговор над Алексеем, царь заметил: «прошу вас, дабы истиною сие дело вершили, чему достойно, не флатируя (или не похлебуя) мне и не опасаясь того, что ежели сие дело легкого наказания достойно, и когда вы так учините осуждением, чтоб мне противно было, в чем вам клянуся самим Богом» и пр.

         Тем временем Алексея заключили в Петропавловскую крепость, где был и застенок. Приближалась развязка.

         После того, как духовенство объявило, что дело о царевиче принадлежит суду гражданскому, а не духовному, министры, сенаторы, военные и гражданские чины допрашивали царевича еще раз, в сенате, 18-го июля. Ничего нового не обнаружилось. В то же время происходил розыск над некоторыми содержавшимися также в Петропавловской крепости клевретами царевича; то были: Яков Игнатьев, Абрам Лопухин, Иван Афанасьев, Дубровский; их казнили не раньше, как в декабре 1718 года.

         19-го июня Алексей в крепости был подвергнут пытке: дано ему было 25 ударов кнутом; он показал, что, беседуя с Яковом Игнатьевым, говорил ему: «я желаю отцу своему смерти».

         22-го июня явился к царевичу Толстой еще с несколькими вопросами, на которые он отвечал краткою автобиографическою запискою, где были изложены причины его нравственной порчи и говорилось о вредном влиянии некоторых лиц, окружавших его в детстве и молодости. В конце записки было упомянуто о надежде на помощь императора Карла VI: «ежелиб до того дошло, и цесарь бы начал то производить в дело, как мне обещал, и вооруженною рукою доставить меня короны Российской, то-б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели бы цесарь за то пожелал войск российских в помощь себе против какого-нибудь своего неприятеля, или бы пожелал великой суммы денег, то-б я все по воле учинил» и пр.[166]

         Трудно сказать, писано ли это показание Алексеем по собственному убеждению, или по внушению Толстого. Костомаров замечает: «по тону этого показания видно, что оно писано с голоса, требовавшего, чтоб писали именно так, как было написано... Язык показания совсем не обычный язык царевича, слишком известный по его письмам: и язык, и склад речи — Петра».[167] Мы не думаем, чтобы можно было обвинить царя в составлении заранее для сына этой записки, или в чрезмерном давлении, произведенном при этом случае на Алексея Толстым. К тому же, такое нравственное давление едва ли могло иметь особенное значение в то время, когда царевича и до этого допроса 22-го июня и после него подвергали страшным истязаниям. Наконец, нельзя не обратить внимания и на то обстоятельство, что даже при самом сильном обвинении, относящемся к связи с Карлом VI, часто повторяемое слово «ежели-бы» лишает все эти показания главного значения.

         24-го июня был второй розыск над царевичем: дано ему 15 ударов. Он показал, между прочим, что писал письмо к киевскому митрополиту, «чтоб тем привесть к возмущению тамошний народ».

         В тот же день верховный суд, назначенный для суждения царевича и состоявший из 127 человек, приговорил его к смерти; главная вина его, по приговору, заключалась в том, что он «намерен был овладеть престолом чрез бунтовщиков, чрез чужестранную цесарскую помощь и иноземные войска, с разорением всего государства, при животе государя, отца своего».[168]

         В записной книге С.-Петербургской гварнизонной канцелярии сказано: «26-го июля, по полуночи в 8 часу, начали собираться в гварнизон его величество, светлейший князь и пр. и учинен был застенок, и потом, быв в гварнизоне до 11 часа, разъехались. Того же числа, пополудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком раскате, в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».

         Устрялов не сомневается в том, что «застенок» утром и кончина царевича вечером находились в самой тесной связи между собою. Мы считаем возможным, что утром 26-го июля пытали не царевича, уже приговоренного к смертной казни, а других лиц, не отрицая справедливости предположения Устрялова вообще, что Алексей умер вследствие пытки.

         Рассказывали, что царевича пытали еще до перевода его в крепость.[169] Нет ни малейшего сомнения, что его пытали 18-го и 24-го июня, что ему было дано при этом случае 40 ударов. В этом может заключаться достаточная причина его смерти.

         Петр в рескриптах к заграничным министрам своим велел описать кончину сына следующим образом: «Бог пресек сына нашего, Алексея, живот по приключившейся ему жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии».

         Было множество разных слухов о кончине царевича.[170] В народе рассказывали, что Петр собственноручно убил сына. Многие лица были казнены за неосторожные речи такого содержания, другие за то, что не считали царевича Петра Петровича, сына «шведки», законным наследником престола.[171]

         До настоящего времени нет вполне достоверного известия о том, каким образом умер царевич. Допуская возможность, что его казнили, мы считаем более вероятным, что он умер вследствие истязаний.

         При страшной опасности, грозившей в то время всякому беседовавшему о подробностях кончины Алексея, нельзя удивляться тому, что те лица, которые могли знать и узнали достоверно об этом факте, молчали, и что их молчание лишает нас пока возможности проникнуть в тайну кончины царевича.[172]

 

         Алексея не стало. «Дух» Петра «мог быть спокоен».

         Однако скоро не стало и другого наследника престола. Царевич Петр Петрович скончался в 1719 году.

         Зато впоследствии происходили разные случаи появления призрака Алексея. Являлись самозванцы.

         В 1723 году в Вологодской провинции явился самозванец, нищий Алексей Родионов, польского происхождения; он назвался Алексеем, и оказался сумасшедшим.[173]

         В 1725 году в малороссийском местечке Почепе какой-то солдат выдавал себя за царевича Алексея. Его казнили.[174] Та же участь постигла другого такого же самозванца, явившегося в этом же году и оказавшегося крестьянином из Сибири.[175]

         В 1732 году в казацкой станице на Бузулуке некто Труженик, нищий, начал разыгрывать роль претендента, царевича Алексея. Его и значительное число людей, поверивших ему, казнили.[176]

         В 1738 году в одном селе близ Киева очутился некто Миницкий, из рабочих, назвавшийся Алексеем. Народ массами приставал к нему; сельский священник поддерживал его, признав его настоящим царевичем. Было арестовано большое число лиц. Миницкий и священник были посажены на кол; приверженцы Миницкого казнены разными способами, четвертованием, колесованием и пр.[177]

         Таким образом, еще в продолжение двух десятилетий после катастрофы царевича Алексея тень его не переставала беспокоить государство. Победа, одержанная Петром над недостойным наследником престола, была дорого куплена. Народ, для пользы которого царь устранил своего ненавистного противника, и впоследствии ставил высоко память о представителе реакции против преобразований Петра.

         Не трудно видеть, как тесно были связаны между собою все рассмотренные нами в последних главах явления: общее негодование на царя по случаю нововведений вообще, стрелецкий, астраханский, булавинский бунты, мрачный эпизод с царевичем Алексеем. Во всем этом проявлялась борьба старого с новым, реакции против прогресса, застоя против начал общечеловеческого развития. Победа царя была полною, совершенною.

         Таким же безусловным победителем он остался и в области внешней политики.

 



[1] Соч. Посошкова, изд. Погодиным I, 95.

[2] См. Соловьева «Ист. России» XIV, 243. Уже прежде Соловьев напечатал об этом эпизоде статью в «Библиографич. Записках» 1861, № 5, «Школа Посошкова».

[3] Петр Лефорт писал к отцу: «Ces divertissement ne valents à rien... on pent jouer à mauvais tour... cela coûte beaucoup aux bourgeois etc.» см. соч. Поссельта, II, 217.

[4] Соловьев, «История России», XIV, Приложения VI.

[5] Соловьев, «Ист. России», XIV, 241—242.

[6] См. заглавие этой брошюры в сочинении Минцлофа «Pierre le Grand dans la littérature étrangère», стр. 231. Она явилась в «год взятия Азова». См. мой разбор этой брошюры в Журн. Мин. Нар. Пр. CCIV, отд. 2, стр. 287—293.

[7] Corpus biceps monstrosum.

[8] Подробности об этой брошюре см. в соч. Минцлофа «Pierre le Grand dans la littérrature étrangère», 209—210.

[9] См. рассказ Гордона у Устрялова, III, 388. Доносчики, Елизарьев и Силин, были награждены; см. П. С. З., V, № 2877. Легендарные черты арестования Цыклера рассказаны у Штелина. Гораздо правдоподобнее рассказ у Перри.

[10] О кандидатуре Шереметева говорится не только в следственном деле Цыклера, Соковнина и Пушкина, но и в находящихся в венском архиве донесениях какого-то иностранца; см. соч. Поссельта о Лефорте, II, 565.

[11] Подробные данные о заговоре, заимствованные из архивных дел, сообщены Соловьевым, XIV, 244—249. Эти документы не были известны Устрялову. Впрочем, о многих подробностях было известно уже раньше из записок Желябужского, 106—111.

[12] Перри, нем. изд., 241.

[13] «Letzlich wider alle sich hier befindende Teutsche»; см. Устрялова, III, 634.

[14] Устрялов, III, 196.

[15] Рассказывали также, что после этого останки Милославского по частям были зарыты под полом различных застенков; см. у Туманского, I, 227.

[16] Описание казни у Гордона, III, 92, и у Желябужского, 112.

[17] Желябужского записки, 113.

[18] Плейер писал 8 июля 1697 г.: «Die Strelzen, als Werkzeuge dieser und aller Rebellionen seind aus Moskau zn dienst und weitentlegene stätter auf ewig verschicket und werden alle Posten sowohl in der Residenz, als auch der ganzen Statt durch des Czaren seine 4 geworbenen leibregimenter unter Commando lauter Teutsehen officier bewachet». Устрялов, III, 637.

[19] «Русская Старина», март, 1871.

[20] Crull, 206. «То serve him as pledges of their parents fidelity during his stay in foreign countries». См. также соч. Вебера «Verändertes Russland», III, 221.

[21] Posselt, II, 296.

[22] Устрялов, III, 98—99.

[23] Theiner, 374.

[24] Дневник Гордона, II, 593, 598.

[25] Соловьев, XIV, 263.

[26] Устрялов, III, 171—172.

[27] Stratbare Proceduren.

[28] Устрялов, III, 628.

[29] Там же, III, 161.

[30] См. рассказы, собранные Карабановым в «Русской Старине», II, стр. 585.

[31] Штелин, «Анекдоты о Петре Великом», I, 35—37. Напрасно Соловьев, XIV, 263, замечает: «мы не имеем никакого права отвернуть это известие»; — при розыске нет и следов этого эпизода.

[32] Соловьев, XIV, 266. Устрялов, III, 157.

[33] Устрялов, III, 159.

[34] Из этого замечания можно заключить, что до отъезда царя за границу между ним и Ромодановским было говорено о мерах на случай бунта.

[35] Устрялов, III, 439.

[36] Там же, III, 440.

[37] Там же, III, 160.

[38] Соловьев, XIV, 271.

[39] Устрялов, III, 176—178.

[40] Соловьев, XIV, 257.

[41] Гордон, III, 216.

[42] Korb, Diarium, 6—7 окт. 1698.

[43] Устрялов и Соловьев не сомневались в существовании письма. Аристов отрицает вину царевны.

[44] Плейер в донесении от 10-го декабря 1698 г. — Перри, нем. изд., 290.

[45] Устрялов, III, 405—407.

[46] Герье, 29 и 30.

[47] Гордон, III, 222.

[48] Укажем на некоторые подробности дела Маслова в доказательство того, что пользование протоколами, составленными при допросах, как историческим материалом, требует крайней осторожности. В сентябре 1698 года Маслов на пытке показал, что имел в руках письмо царевны и уничтожил его; 30-го января 1700 года он показал, что отдал письмо своему родственнику, Жукову. Последний запирался сначала в получении письма, но на третьей пытке показал, что действительно имел в руках это письмо и бросил его в Двину; при следующих пытках, однако, он опять отрицал получение письма и пр. Маслову было 6 застенков, 2 подъема, 97 ударов; Жукову — 7 застенков, 4 подъема, 99 ударов; он был жжен головнею и пр. Устрялов, III, 240—242.

[49] Соловьев, XIV, 281—282.

[50] Устрялов, III, 243.

[51] Там же, III, 244.

[52] Там же, III, 630.

[53] «Анекдоты Штелина», III, № 3 (изд. 1830 г.).

[54] Diarium itineris, 11-го октября 1698 года.

[55] Соловьев, XIV, 283 и прил. VIII, не сомневается в факте собора. Указывая на рассказ Корба, он замечает: «форма собора ясна: заезжий иностранец не мог этого выдумать».

[56] Соловьев, XIV, 283.

[57] См. надпись на гробнице, из которой видно, что Софья была пострижена 21-го октября 1698 года, у Устрялова, III, 407—408. О кончине Софьи Ромодановский писал царю; см. Устрялова, IV, 2, 313.

[58] Устрялов, III, 237 и 408.

[59] Соловьев, XIV, 294—296.

[60] Устрялов, III, 196 и IV, 2. 188—191.

[61] Перри, нем. изд. 310, 330.

[62] Устрялов, III, 661.

[63] Herrmann, «Gesch. d. russ. Staats», IV, 97.

[64] Пекарский, «Наука и лит. при П. В.» I, 12.

[65] Соловьев, XV, 129—133.

[66] Соловьев, XV, 132—134. О подробностях казни см. Штраленберга: «Das nord- und östliche Theil von Europa und Asien», 248. П. С. З. № 3891.

[67] См. Пекарского, II, 77—82 и 543.

[68] Фокеродт в изд. Германа «Zeitgenössische Berichte». Особенно забавным казалось Фокеродту, что Яворский основывал свое доказательство, что Петр не может быть антихристом, на том обстоятельстве, что путем кабалистики из имени Петра нельзя вывести многознаменательной цифры 666, указывающей на антихриста.

[69] Щапов, «Русский раскол старообрядства», Казань, 1869, стр. 106—109.

[70] Устрялов, IV, 202—204, 228.

[71] Соловьев, XV, 135—137.

[72] Соловьев, XVI, 30—32.

[73] Щапов, 108—109.

[74] Соловьев, XVI, 304—305.

[75] Там же, XVIII, 238—239.

[76] «Русская Старина», XII, 381.

[77] Соловьев, XVI, 202 в 203.

[78] «Русский Архив» 1873 г., 2068 и след. и 2296 и след.

[79] Сборник таких фактов в статьи М. Семевского, в журнале «Светоч», III, отд. II и IV.

[80] Герье, 82.

[81] Соловьев, XV, 161—163.

[82] Соловьев, XV, 142—144. О Носове, как о раскольнике, говорят Перри и Шереметев.

[83] Устрялов, IV, 2, 650.

[84] Соловьев, XV, 144.

[85] Устрялов, IV, 2, 646—646, донесения Плейера.

[86] Соловьев, XV, 149.

[87] Там же, XV, 149.

[88] Устрялов, IV, 2, 105 и 106.

[89] Соловьев, XV, 152—154.

[90] Там же, XV, 152.

[91] Устрялов, IV, 2, 651—652, донесение Плейера.

[92] Соловьев, XV, 154—155.

[93] Устрялов, IV, 653.

[94] Там же, IV, 1, 505.

[95] Подробности см. у Соловьева, XV, 233—237, по неизвестным до того деловым бумагам. О дальнейших башкирских бунтах, в 1712 г. и след., см. Соловьева, XVI, 385 и пр.

[96] Соловьев, XV, 242—244.

[97] «Русская Старина», 1870, II, 5—7.

[98] Соловьев, XV, 252.

[99] Соловьев, XV, 254.

[100] Там же, XV, 257.

[101] Соловьев, XV, 267.

[102] «Русская Старина», 1870 г., II, 12—13.

[103] Соловьев, XV, 73.

[104] Устрялов, IV, 1, 206, 229—230, 234, IV, 2, 622.

[105] См. подробности у Соловьева, XV, 107—109.

[106] Пяейер узнал о таком эпизоде в лагере в 1703, именно, что Меншиков «den zarischen Prinzen bei den Haaren zur Erde gerissen habe». Устрялов, IV, 2, 613.

[107] Устрялов, VI, 16.

[108] «Здоровье мое с намерением расстроили пьянством», говорит царевич в Вене, в 1717 году; см. Устрялова, VI, 66. Бюшинг «Magazin» III, 196. Плейер у Устрялова, VI, 306.

[109] Соловьев, XVII, 129.

[110] О книгах царевича см. соч. Погодина и акты, собранные Есиповым в «Чтениях М. О. И. и Др.» 1861, III, между прочим в расходной книги царевича 1714 г. 88—115. Выписки из Барония у Устрялова, VI, 324—326, и у Погодина 144—163, а также 170—173. О книгах царевича см. также соч. Пекарского, «Наука и лит. при П. В.» I, 46—47.

[111] Устрялов, VI, 528.

[112] Устрялов, VI, 31.

[113] Там же, VI, 506.

[114] Там же, VI, 512.

[115] Письма эти изданы г. Мурзакевичем, в 1849 году, в Одессе.

[116] Устрялов, VI, 309.

[117] «Чтения М. О. И. и Др.» 1861, III, 61.

[118] Устрялов, VI, 24.

[119] Герье, «Die Kronprinzessin Charlotte», 86—91.

[120] Устрялов, VI, 35.

[121] Соловьев, XVII, 151—154.

[122] Устрялов, VI, 529.

[123] Там же, VI, 175.

[124] Там же, VI, 106.

[125] Соловьев, XVII, 149.

[126] Устрялов, VI, 240.

[127] Чтения, 1861 г., III, 190.

[128] Донесение Плейера у Устрялова, VI, 343.

[129] Устрялов, VI, 67.

[130] Погодин в «Русской Беседе» 1860 г., I, 51—56, и Костомаров в «Древней и новой России» 1875 г., I, 49.

[131] Соловьев, XVII, приложение X.

[132] Чтения, 1861 г., III, 362.

[133] Соловьев, XVII, 161.

[134] Там же, XVII, 172.

[135] См. донесение французского посланника в Стокгольме и письмо Гёрца к королю в сочинении Фрикселя о Карле XII. Немецкий перевод Иенсен-Туша, V, 202.

[136] Письма русских государей, Москва, 1861 г., I, 78. И издатель этих писем, и Соловьев, XVII, 228, относят это выражение к сношениям Алексея со Швециею.

[137] Устрялов, VI, 509 и след.

[138] Императорское правительство не сочло удобным отправить по адресу эти послания; они и теперь находятся в венском архиве, см. Устрялова, VI, 91—92.

[139] Устрялов, VI, 127.

[140] Там же, XI, 104.

[141] Там же, VI, 389.

[142] Там же, VI, 409.

[143] Там же, VI, 501.

[144] Устрялов, VI, 136.

[145] См. донесения Вебера в изд. Германа «Peter d. Gr. u. d. Zarewitsch Alexei». Leipzig, 1881 г., стр. 95—96.

[146] Сб. Ист. О., XXXIX, 225.

[147] См. выписки из голландских газет у Погодина-Есипова в «Чтениях», 1861 г., III, 208.

[148] Устрялов, VI, 371. Петр, узнав через Алексея об этих донесениях Плейера, требовал удаления последнего, и он должен был выехать из России; см. статью Гассельбладта в журнале «Russische Revue», VIII.

[149] Устрялов, VI, 142.

[150] Перри; нем. изд. 418—419.

[151] Сб. Ист. О., XXXIV, 118.

[152] Там же, XXXIV, 182.

[153] Там же, XXXIV, 290.

[154] Там же, XXXIV, 314.

[155] Hermann, 112, 119.

[156] Соловьев, XVII, 200.

[157] Устрялов, VI, 218.

[158] Соловьев, XVII, 212.

[159] Подробности о пытке и казни Глебова см. у Германа, «Gesch. d. russ. Staats.» IV, 326. О казнях в Москве вообще см. донесение Плейера в соч. Устрялова, VI, 224. Особенная брошюра: «Ausführliche Reschreibung der. sc. Execution», «Gedruckt in dem Monat August 1718» и пр.

[160] Устрялов, VI, 227.

[161] Сб. И. О. XXXIV, 336.

[162] Herrmann, «Peter d. gr. u. d. Zarewitsch Alexei», 123.

[163] Устрялов, VI, 237 см. также донесение Де-Би у Соловьева, XVII, 402.

[164] Там же, VI, 237—257.

[165] Там же, VI, 260.

[166] Устрялов, VI, 278.

[167] «Др. и Нов. Россия», I, 148.

[168] Устрялов, VI, 270—279.

[169] См. статью Есипова в «Русском Вестнике» 1861, № 21.

[170] См., например, донесение Плейера у Устрялова, V, 541—45. Busching, «Magazin», IX, предисловие, Долгорукова, «Mémoires» I, 10. Донесение де-Би у Устрялова, VI, 549—569; донесение Лефорта у Германа, IV, 330. Дельные замечания у Устрялова, VI, 291—292 и 619. Любопытные, но странные подробности в сочинении «А relect collection» of singular and enteresting histories», London 1774, перевод с французского, и пр.

[171] Соловьев, XVII, 226, «Русский Вестник», XXX, 115—126. Случай с корольком у Погодина в «Чтениях» 1861, III, 135 и 148 и пр.

[172] Старание голландского резидента, де-Би, и австрийского, Плейера, раскрыть эту тайну дорого обошлось этим дипломатам; де-Би был арестован, Плейер должен был оставить Россию. Странные слухи о широких планах царевича в рукописи, находящейся в Готе, у Германа, IV, 328. В Англии, напротив, говорили, что парламент никогда не осудил бы Алексея. Voltaire, «Pierre le Grand», Paris, 1808, II, 115.

[173] Соловьев, XVII, 228.

[174] См. статью Лашкевича, в Чтениях моск. общ. 1860, I, 141—146.

[175] Schmidt-Phiseldeien, «Material zu der russ. Gesch». 1777, I, 284.

[176] См. ст. Есипова в «Русском Вестнике» 1863 года, XLVII, 393—412.

[177] Соловьев, XX, 416—418.