БОРИС БАШИЛОВ
ПУШКИН И МАСОНСТВО

 

ОГЛАВЛЕНИЕ

I. ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ НИКОЛАЕВСКОЙ ЭПОХИ
II. ДУХОВНАЯ ПОБЕДА ПУШКИНА НАД ВОЛЬТЕРЬЯНСТВОМ И МАСОНСТВОМ
III. ПОЭТ И ЦАРЬ
IV. В УБИЙСТВЕ ПУШКИНА БЫЛ ЗАИНТЕРЕСОВАН НЕ НИКОЛАЙ I, А ВОЛЬТЕРЬЯНЦЫ И МАСОНЫ
V. ПУШКИН, КАК ВОССТАНОВИТЕЛЬ ТРАДИЦИОННОГО РУССКОГО МИРОВОЗЗРЕНИЯ
VI. ВЗГЛЯД ПУШКИНА НА ИСТОРИЧЕСКОЕ ПРОШЛОЕ РОССИИ
VII. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К САМОДЕРЖАВИЮ
VIII. ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ МИРОВОЗЗРЕНИЯ ПУШКИНА
IX. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К ДЕМОКРАТИИ
X. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К “ВЕКУ ПРОСВЕЩЕНИЯ” И К РЕВОЛЮЦИИ, КАК СПОСОБУ УЛУЧШЕНИЯ ЖИЗНИ
XI. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К СОВЕРШЕННОЙ ПЕТРОМ I РЕВОЛЮЦИИ
XII. КАК ПУШКИН ОТНОСИЛСЯ К ПРЕДКУ РУССКИХ ИНТЕЛЛИГЕНТОВ А. РАДИЩЕВУ
XIII. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К РУССКОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ
XIV. ПОЧЕМУ МАСОНЫ БЫЛИ ЗАИНТЕРЕСОВАНЫ В УБИЙСТВЕ ПУШКИНА?

 

 

I. ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ НИКОЛАЕВСКОЙ ЭПОХИ

Время правления Имп. Николая I — время напряженной идейной борьбы между сторонниками восстановления русских традиций и сторонниками дальнейшего духовного подражания Европе. М. Гершензон справедливо подчеркивает в предисловии к составленному им сборнику “Эпоха Николая I”, что 30 лет протекшие после восстания декабристов, до смерти Николая I, “труднее поддаются характеристике, чем вся эпоха следовавшая за Петром I”. Это эпоха ТРЕТЬЕГО и окончательного духовного раскола русского общества.

“Девятнадцатый век, — отмечает П. Е. Ковалевский в работе “Исторический путь России” (Синтез русской истории по новейшим данным науки), — представляет из себя удивительный пример раздвоения желаний и действительности, теорий и осуществления их в жизни. Огромная идеологическая работа, проведенная русскими мыслителями, прошла почти целиком вне жизни и является “сокровищем для будущего”.

Таким удивительным примером духовного раздвоения была сама личность Императора Александра I, вся его государственная деятельность, вся духовная жизнь русского общества в царствование Александра I, то есть первую четверть XIX столетия. В царствование преемника Александра I, Николая I, духовная раздвоенность русского общества достигает еще большей силы. Если царствование Александра I, закончившееся восстанием декабристов, подавлять которое пришлось уже Николаю I, было логическим завершением начатой Петром I европеизации России, то эпоха Императора Николая I — эпоха ожесточенной идеологической борьбы между представителями национального мировоззрения и русскими европейцами — сторонниками дальнейшей европеизации России. При Николае I окончательно оформляются два идейных лагеря, которые ведут с тех пор ожесточенную идейную борьбу между собой до настоящего времени: русский и западнический.

К несчастью для России побеждает второе направление — западническое, на основе идейных основ которого возникает своеобразное духовное образование, не известное в других странах, так называемая русская интеллигенция — уродливый придаток к русскому образованному слою и его непримиримый духовный враг. Орден Русской Интеллигенции <1> являющийся в духовном отношении потомком русского масонства, становится преемником декабристов и с удивительным фанатизмом в течение всего XIX века ведет борьбу за то, что не удалось осуществить декабристам — за разрушение русской монархии.

Возникновение духовного Ордена Русской Интеллигенции, это самое значительное по своим историческим последствиям явление, происшедшее в царствование Николая I. Восстание декабристов подавлено, масонство запрещено, но их дело продолжает их духовный заместитель — Орден Русской Интеллигенции. История борьбы русской интеллигенции — это история того, как духовные дети вольтерьянства и масонства продолжают дело своих духовных отцов. И добиваются того, что не удалось осуществить вольтерьянцам и масонам — разрушения русского государства.

Царствование Николая I — такая же роковая эпоха в истории России, как и эпоха Петра I, в нее окончательно созревает та сила, которая завершает дело Петра I, обеспечивает окончательную победу делу европеизации России. Невозможно знать высшую математику, не зная арифметики. И совершенно невозможно иметь правильное понимание причин того, как небольшая масонская организация в 1917 году смогла уничтожить русскую монархию, если не иметь правильное представление о ходе идейной борьбы в царствование Николая I. Поэтому изложение основ духовного мировоззрения выдающихся представителей Николаевской эпохи: Пушкина, Гоголя, славянофилов и создателей Ордена Р. И. Белинского, Герцена, является главной задачей для пишущего правдивую Историю Русского Масонства. Ибо трагическая судьба Исторической России была решена идейно именно в эпоху Николая I.

История русского масонства формально кончается в 1826 году, после запрещения его Николаем I. После этого вплоть до февральско-октябрьской революции, масонство в России официально никогда не было разрешено. Но неофициально оно все время в России, конечно, существовало.

До начала девятисотых годов оно ограничивалось существованием в глубоком подполье, вполне удовлетворяясь тем, что возникнувший в царствование Николая I Орден Р. И., целиком воспринявший основные масонские идеи и, возникнувшие на их базе, политические и социальные идеи, с успехом справляется с ролью духовного заместителя русского масонства. Только в начале девятисотых годов, когда политическая почва была достаточно подготовлена для разрушения русского национального государства, русские масоны явочным порядком, не считаясь с существующим запретом, вновь появляются на поверхности русской политической жизни — создают ложи, и активно вмешивается в политическую жизнь страны, опираясь на энергичную поддержку мирового масонства.

Февральский дворцовый переворот, как это верно определяет историк С. Мельгунов в своем исследовании “На путях к дворцовому перевороту” (Заговоры перед революцией 1917 года) — в смысле организационности — всецело дело масонской пятерки, в состав которой входил и масон Керенский.

Настоящим исследованием начинается новый этап исследования истории масонства, когда оно действовало не непосредственно, а через прослойку русских европейцев сделавших своими духовными заветами духовные заветы русского и мирового масонства.

II. ДУХОВНАЯ ПОБЕДА ПУШКИНА НАД ВОЛЬТЕРЬЯНСТВОМ И МАСОНСТВОМ

“Я не знаю более свободного ума в России, нежели Пушкин”.

Б. Вышеславцев. Вечное в русской философии.

I

Тот, кто пишет историю русского масонства, не может пройти мимо Пушкина. И не потому, что, поддавшись увлечениям своей эпохи, Пушкин, как и многие выдающиеся его современники, был масоном, а по совершенно иной причине: потому что Пушкин являющийся духовной вершиной своей эпохи — одновременно является символом победы русского духа над вольтерьянством и масонством. Если подавив заговор декабристов Имп. Николай I, тем самым одержал победу над силами стремившимися довести до логического конца начатое Петром I дело европеизации России, то к этому же самому времени самый выдающийся человек России — Пушкин одержал духовную победу над циклом масонских идей, во власти которых он одно время был.

Если в лице Имп. Николая I русская верховная власть перестает быть источником европеизации России, и стремится выкорчевать губительные последствия Петровской революции, то в лице Пушкина русская культура преодолевает губительные духовные последствия Петровской революции и восстанавливает связь с древними традициями самобытной русской культуры. Пушкин — самый русский человек своего времени. Он раньше всех, первый изжил трагические духовные последствия Петровской революции и восстановил гармонический духовный облик русского человека.

К моменту подавления масонского заговора декабристов национальное миросозерцание в лице Пушкина побеждает духовно масонство. Пушкин к этому времени отвергает весь цикл политических идей, взлелеянных масонством, и порывает с самим масонством. Пушкин осуждает революционную попытку связанных с масонством декабристов, и вообще осуждает революцию, как способ улучшения жизни. Пушкин радостно приветствует возникшее в 1830 году у Николая I намерение “организовать контрреволюцию — революции Петра I”. <2> Из рядов масонства Пушкин переходит в лагерь сторонников национальной контрреволюции, то есть оказывается в одном лагере с Николаем I.

Имя Пушкина самым теснейшим образом связано с духовной борьбой, которая велась против вольтерьянства и масонских идей в царствование Николая I. Но духовные отпрыски русского масонства — члены Ордена Русской Интеллигенции постарались излагать духовную историю русского общества Николаевской эпохи таким образом, чтобы не говорить ни о роли масонства в развитии русского общества, ни о Пушкине, как о духовном победителе вольтерьянства и масонства. В предисловии к своему исследованию “А. С. Пушкин и масонство” В. Ф. Иванов справедливо подчеркивает, что за сто лет прошедших со дня смерти Пушкина в многочисленных исследованиях самым детальнейшим образом освещены все стороны жизни и творчества гениального поэта, все, кроме того, какую роль сыграло в жизни и смерти поэта масонство.

История духовного развития Пушкина не является побочной темой для Истории Русского Национального Сознания темой, которую можно опустить, или которой можно коснуться вскользь, мимоходом. Наоборот, это самая главная тема, ибо история духовного развития Пушкина содержит в себе ответ на важнейший вопрос — были ли возможности духовного выздоровления образованного русского общества после подавления восстания декабристов, или правы историки-интеллигенты утверждающие, что победа Николая I над масонскими заговорщиками уже ничего не могла изменить в судьбе России, так как Россия к этому времени по их мнению была уже настолько больна духовно, политически и социально, что вопрос сокрушительной политической и социальной революции в ней был только вопрос времени.

Декабристы по мнению этих лже-историков были лучшие представители Александровской эпохи. Вместе с декабристами де ушли с политической и культурной арены лучшие люди эпохи, а их место заняла, как выражается Герцен — “дрянь Александровского времени”. Подобная трактовка совершенно не соответствует исторической действительности. Среди декабристов были, конечно, отдельные выдающиеся и высококультурные люди, но декабристы не были отнюдь лучшими и самыми культурными людьми эпохи. Оставшиеся на свободе и не бывшие никогда декабристами Пушкин, Лермонтов, Крылов, Хомяков, Кириевский и многие другие выдающиеся представители Николаевской эпохи, Золотого века русской литературы были намного умнее, даровитее и образованнее самых умных и образованных декабристов. Потери русской культуры в результате осуждения декабристов вовсе не так велики, как это стараются изобразить, ни одного действительно выдающегося деятеля русской культуры, ни одного выдающегося государственного деятеля среди декабристов все же не было. Как государственный деятель Николай I настолько же выше утописта Пестеля, насколько в области поэзии Пушкин выше Рылеева.

Нет, возможности Национального Возрождения у России после подавления декабристов были: несмотря на то, что Россия в результате 125 летней европеизации была, конечно, очень больна. После подавления заговора декабристов и запрещения масонства в России наступает кратковременный период, который мог бы быть использован для возрождения русских политических, культурных и социальных традиций. Счастливое стечение обстоятельств, после долгого времени, давало русскому народу редкую возможность вернуться снова на путь предков. Враги исторической России были разбиты Николаем I и повержены в прах. Уродливая эпоха европеизации России, продолжавшаяся 125 лет, кончилась. Николай I запрещает масонство и стремится стать народным царем, политические притязания дворянства подавлены, в душах наиболее одаренных людей эпохи, во главе которых идет Пушкин, с каждым годом усиливается стремление к восстановлению русского национального мировоззрения. В стране возникает духовная атмосфера, благоприятствующая возрождению самобытных русских традиций во всех областях жизни. Мировое масонство и хотело бы помешать этому процессу, но, потеряв в лице декабристов своих главных агентов, не в силах помешать России вернуться на путь предков. И во главе, двух потоков Национального Возрождения стоят два выдающихся человека эпохи — во главе политического — Николай I, во главе умственного умнейший и культурнейший человек эпохи — А. С. Пушкин.

II

“Самый кардинальный вопрос о той роли, которую сыграло в жизни и смерти поэта масонство, — пишет В. Иванов, — даже не был поставлен. А ведь между тем с раннего возраста и вплоть до самой смерти Пушкин, в той или иной форме, все время сталкивался с масонами и идеями исходившими от масонских или околомасонских кругов. В. Ф. Иванов в своем исследовании дает следующую характеристику отцу Пушкина: “Отец поэта, Сергей Львович Пушкин, типичный вольтерьянец XVIII века, в 1814 году вступает в Варшаве в масонскую ложу “Северного Щита”, в 1817 году мы видим его в шотландской ложе “Александра”, затем он перешел из нее в ложу “Сфинкса”, в 1818 г. исполнял должность второго стуарта в ложе “Северных друзей”. Не менее деятельным масоном был и дядя поэта — Василий Львович Пушкин. В масонство он вступает в 1810 году. Начиная с этого времени имя его встречается в списках ложи “Соединенные друзья”. Затем он именуется членом Петербургской ложи “Елисаветы к Добродетели”, а в 1819-20 году состоял секретарем и первым стуартом в ложе “Ищущих Манны” (В. Ф. Иванов. “А. С. Пушкин и масонство”, стр. 16).

Приверженность отца Пушкина к вольтерьянству и масонству отразилась на соответствующем подборе книг в его библиотеке. А именно эти книги и читал юный Пушкин до поступления в лицей и во время летних каникул, когда учился в лицее. В Царскосельском лицее Пушкин тогда все время находился под идейным воздействием вольтерьянцев и масонов. Царскосельский лицей, так же как и Московский университет, как многие другие учебные заведения в Александровскую эпоху был центром распространения масонских идей. Проект Царскосельского лицея по преданию написан никем иным как воспитателем Александра I швейцарским масоном Лагарпом и русским иллюминатом М. Сперанским. Лицей был задуман как школа для “юношества особо предназначенного к важным частям службы государственной”. А в действительности, как и другие высшие учебные заведения, он превратился в рассадник масонских и вольтерьянских идей. “Царскосельский лицей, — как утверждает с восторгом Б. Мейлах — автор вступительной статьи к первому тому стихотворений Пушкина вышедших в серии “Библиотека Поэта” (советское издание), — превратился на деле в один из центров воспитания молодежи в духе политического вольномыслия. Директор лицея В. Ф. Малиновский и профессор нравственных наук А. П. Куницын внушали воспитанникам критическое отношение к самодержавно-крепостническому строю. Под влиянием Малиновского и Куницына в близком им духе строили свои лекции и другие профессора, В лицейских лекциях осуждался деспотизм и пропагандировались идеи политической свободы как необходимого условия расцвета культуры, науки и искусства. Одной из основ лицейского быта являлось равенство воспитанников независимо от происхождения и от чинов их родителей. Большое распространение среди лицеистов имела потайная политическая литература. Все это придавало особый характер лицею: не случайно воспитанники именовали это заведение в письмах и рукописных журналах “Лицейской республикой”. (Библиотека поэта. Избранные произведения в трех томах. Издание третье).

Несколько преподавателей лицея были масонами и вольтерьянцами. Преподаватель Гауеншильд состоял в той же самой ложе иллюминантов “Полярная Звезда”, в которой одно время состоял и М. Сперанский. Проф. Кошанский был членом ложи “Избранный Михаил” членами которой также были Дельвиг, Батенков, Бестужев, Кюхельбекер, Измайлов. Нравственную философию и логику Куницын излагал в духе французской просветительной философии. Написанная в 1821 году Куницыным книга была охарактеризована как принадлежащая к политическому направлению “противоречащему истинам христианства, и клонящаяся к ниспровержению всех связей семейственных и государственных”. “Марат, — писал далее в том же отзыве Рунич, — был не кто иной, как искренний и практический последователь науки, которую преподает Куницын”. А французский язык в лицее преподавал... родной брат знаменитого тирана французской революции... Марата. А принадлежавшая лицею библиотека была приобретена в свое время Екатериной II ни у кого иного как у самого... Вольтера. Можно себе представить какой состав книг был в этой библиотеке?!.

Царскосельский лицей подготавливал лицеистов не столько к государственной службе, сколько подготавливал их к вступлению в тайные противоправительственные общества. Автор записки “Нечто о Царскосельском лицее и духе его” сообщает, что лицейским духом называется такое направление взглядов когда “Молодой вертопрах должен при сем порицать насмешливо все поступки особ, занимающих значительные места, все меры правительства, знать наизусть или самому быть сочинителем эпиграмм, пасквилей и песен, предосудительных на русском языке, а на французском знать все дерзкие и возмутительные стихи и места из революционных сочинений. Сверх того он должен толковать о конституциях, палатах, выборах, парламентах, казаться неверующим христианским догматам, а больше всего представляться филантропом и русским филантропом” (Н. К. Шильдер. Николай I. Том I, стр. 427). Приходится ли после этого удивляться, что Пущин, Кюхельбекер и другие воспитанники лицея стали декабристами?!

Не лучше, как известно, был и “дух” Петербургского образованного общества, среди которого приходилось бывать Пушкину-лицеисту. Пушкин познакомился с офицерами стоявшего в Царском селе Лейб-Гусарского полка Чаадаевым, Н. Н. Раевским, Кавелиным, и все они оказались поклонниками французского вольномыслия. В литературном кружке “Зеленая лампа” юный Пушкин познакомился со многими декабристами (так как “Зеленая лампа” был только тайным филиалом тайного “Союза Благоденствия”). Вступив позже в члены литературного общества “Арзамас”, Пушкин вступил в общение с будущими декабристами М. Орловым, Н. Тургеневым, и Никитой Муравьевым. С какими бы слоями образованного общества не сталкивался юный Пушкин, всюду он сталкивался с масонами или вольтерьянцами или людьми, воспитавшимися под влиянием масонских идей.

III

Высланный в Бессарабию, Пушкин попадает уже в чисто масонскую среду. От политического, вольнодумства его должен был исправлять по поручению властей никто иной как... старый масон И. Н. Инзов, член Кишеневской ложи “Овидий”. Инзов, мастер ложи “Овидий” генерал Пущин и другие кишиневские масоны начинают усиленно просвещать Пушкина в масонском духе и уже в начале мая 1821 года им удается завербовать Пушкина в число членов ложи “Овидий”.

В сохранившемся отрывке Кишиневского дневника Пушкина имеется запись:

“4 мая был принят в масоны”. “Я был масоном, — пишет позже Пушкин в письме к Жуковскому, — в кишиневской ложе, т. е. той, за которую уничтожены в России все ложи” (Пушкин в данном случае говорит о запрещении масонских лож Имп. Александром I).

Начальник Главного Штаба князь П. М. Волконский запрашивая попечителя колонистов Новороссийского края и Бессарабии генерала Инзова о деятельности масонских лож писал: “...касательно деятельности г-на Пушкина донести Его Императорскому Величеству в чем состоит его занятие со времени определения к вам, как он вел себя, и почему не обратили Вы внимания на занятие его по масонским ложам”. Последний вопрос был весьма каверзным для генерала Инзова. Инзов, воспитанник мартиниста князя Ю. Н. Трубецкого в своем ответе кн. Волконскому о участии Пушкина в работе масонской ложи написал явную неправду, когда утверждал: “...относительно же занятия его (то есть Пушкина) по масонской ложе, то по неоткрытию таковой не может быть оным, хотя бы и желание его к тому было”.

На самом деле, как мы указывали выше, в Кишиневе была масонская ложа “Овидий”, и Пушкин был ее членом. И в тот момент, когда Инзов писал свой ответ Волконскому, ложа “Овидий” еще существовала и прекратила она свое существование только некоторое время спустя после запроса кн. Волконского. Мартинист и масон Инзов лгал Волконскому, сообщая, что если бы Пушкин и захотел быть масоном он не мог бы быть таковым по отсутствии в Кишиневе масонской ложи. Только надеясь на то, что петербургские масоны сумеют прикрыть его явную ложь, Инзов мог столь смело лгать Волконскому. О существовании в Кишиневе масонской ложи знали все жители Кишинева. “Кишиневские масоны, — сообщает Тыркова-Вильямс в своей книге “Жизнь Пушкина” (Том I, стр. 258), — действовали довольно открыто. Посвящая в братья болгарского архимандрита Ефрема, его с завязанными глазами повели через двор в подвал. Ложа “Овидий” помещалась в доме Кацака, на главной площади, всегда полной народу. Болгары увидев, что их архимандрита, связанного, куда-то ведут, и бросились спасать его от “судилища дьявольского”. Едва удалось их успокоить. При такой откровенности, вряд ли можно было в небольшом Кишиневе скрыть масонскую ложу “Овидий” от внимания властей. Инзов, как большинство мартинистов, вероятно, и сам был масоном и может быть просто не хотел выдавать своих “братьев-каменщиков”. “Пушкин, — пишет Тыркова-Вильямс, — ...пережил в Кишиневе своего рода падение... прошел через темные ущелья, где недобрые силы кружились, нападали, одолевали. Не вполне, не надолго, не без борьбы, но все-таки одолевали. Великий художник, он не мог впасть в узкий скептицизм, но что-то томило, застилало прирожденную ясную силу его духа” (Том I, стр. 294).

Живя на юге Пушкин встречался со многими масонами и видными участниками масоно-дворянского заговора декабристов: Раевским, Пестелем, С. Волконским и другими, с англичанином-атеистом Гетчинсоном. Живя на юге, он переписывается с масонами Рылеевым и Бестужевым. Направленный на юг исправляться от привитого ему в лицее политического вольномыслия Пушкин, наоборот, благодаря стараниям масонов и декабристов, оказывается захваченным политическим и религиозным вольнодумством даже еще больше чем в Петербурге. Только в эту короткую пору его жизни мировоззрение Пушкина и носит определенные черты политического радикализма. Но эта пора продолжается недолго. Масоны и декабристы скоро убеждаются в неглубокости пушкинского радикализма и атеизма и понимают, что он никогда не станет их верным и убежденным сторонником.

Пушкин, несмотря на свою молодость, раньше масонов и декабристов понял, что с этими людьми у него нет и не может быть ничего общего. Именно в этот период, вскоре после вступления в масонское братство он по собственным его признаниям начинает изучать Библию, Коран, а рассуждения англичанина-атеиста называет в одном из писем “пошлой болтовней”. Разочаровывается Пушкин и в радикальных политических идеях. Встретившись с самым выдающимся членом Союза Благоденствия Иллюминатом Пестелем, о выдающемся уме которого Пушкину прожужжали все уши декабристы, Пушкин увидел в нем только жестокого, слепого фанатика. По свидетельству Липранди: “Когда Пушкин в первый раз увидел Пестеля, то, рассказывая о нем, говорил, что он ему не нравится, и, несмотря на его ум, который он искал высказывать философскими тенденциями, никогда бы с ним не смог сблизиться. Пушкин отнесся отрицательно к Пестелю, находя, что властность Пестеля граничит с жестокостью”. Не сошелся близко Пушкин и с виднейшим деятелем масонского заговора на севере — поэтом Рылеевым. Политические стихи Рылеева “Думы” Пушкин называл дрянью и шутливо говорил, что их название происходит от немецкого слова думм (дурак). Подшучивал Пушкин и над политическим радикализмом Рылеева, о чем свидетельствует Плетнев.

Ведя на юге внешне несерьезный образ жизни, в действительности, Пушкин много и упорно читал и так же много и серьезно мыслил, мужая духовно с каждым днем. Тыркова-Вильямс верно отмечает особенность характера Пушкина: “В Пушкине была гибкость и сила стали. Согнется под влиянием внешнего удара, или собственных “мятежных” заблуждений. И опять стряхнет с себя груз. Изольется в стихах и выпрямится”. В Кишиневе Пушкин написал следующее многозначительное признание:

Вздохнув оставил я другие заблужденья.
Врагов моих предал проклятию забвенья
И сети разорвал, где бился я в плену,
Для сердца новую вкушая тишину.
В уединении мой своенравный гений
Познал и тихий труд, и жажду размышлений.
Владею днем моим; с порядком дружен ум;
Учусь удерживать вниманья долгих дум;
Ищу вознаградить в объятиях свободы
Мятежной младостью утраченные годы,
И в просвещении стать с веком наравне.

Чрезвычайно характерно и другое поэтическое признание, написанное в том же 1821 году:

Всегда так будет и бывало,
Такой издревле белый свет:
Ученых много, умных мало,
Знакомых тьма, а друга нет.

Ни среди масонов, ни среди живших на юге декабристов, Пушкин не нашел ни единомышленников ни друга. Как и все гении, он остается одиноким и идет своим особенным, неповторимым путем. Уже в следующем 1822 году, в Кишиневе, Пушкин пишет свои замечательные “Исторические заметки”, в которых он развивает взгляды являющиеся опровержением политических взглядов декабристов. В то время как одни декабристы считают необходимым заменить самодержавие конституционной монархией, а более левые вообще уничтожить монархию и установить в России республику, Пушкин утверждает в этих заметках, что Россия чрезвычайно выиграла, что все попытки аристократии в 18 веке ограничить самодержавие потерпели крах.

IV

Вспоминая в 1835 году свою жизнь в Михайловском, Пушкин писал:

Но здесь меня таинственным щитом
Святое провидение осенило,
Поэзия, как ангел утешитель,
Спасла меня и я воскрес душой...

На полях не включенного в первый том стихотворения “Платонизм” Пушкин написал: “Не надо, ибо я хочу быть моральным человеком”. “Богатый Михайловский период был периодом окончательного обрусения Пушкина. Его освобождение от иностранщины началось еще в Лицее, отчасти сказалось в Руслане, потом стало выявляться все сильнее и сильнее, преодолевая экзотику южных впечатлений. От первых, писанных в полу-русской Одессе, строф Онегина уже веет русской деревней. В древнем Псковском крае, где поэт пополнял книжные знания непосредственным наблюдением над народной жизнью, углублялся его интерес к русской старине, к русской действительности. Теперь Пушкин слышал вокруг себя чистую русскую речь, жил среди людей, которые были одеты по-русски, пели старинные русские песни, соблюдали старинные обряды, молились по православному, блюли духовный склад доставшийся от предков. Точно кто-то повернул колесо истории на два века назад и Пушкин, вместо барских гостиных, где подражали Европе в манерах и мыслях, очутился в допетровской, Московской Руси. К ней душой и телом принадлежал спрятавшийся от него в рожь мужик, крепостные девушки, с которыми Пушкин, в праздники плясал и пел, слепые и певцы на ярмарке, игумен Иона приставленный обучать поэта уму-разуму. Все они, сами того не зная, помогли Пушкину стать русским национальным поэтом” (А. Тыркова-Вильямс. Жизнь Пушкина, т, II, стр. 72).

Меткое замечание В. Розанова, что “Вовсе не университеты вырастили доброго русского человека, а добрые, безграмотные няни”, вполне могут быть отнесены к Пушкину. Именно через няню Арину Родионовну, и в раннем детстве и в годы жизни в Михайловском в его гениальную душу ворвался могучий поток русского национального мировоззрения. “В псковской глуши, слушая няню и певцов, приглядываясь к жизни мужиков, читая летописи, воссоздавая один из труднейших, переломных моментов русской истории, Пушкин снова ощутил живую силу русской державы и нашел для нее выражение в “Годунове”. С тех пор и до конца жизни, он в мыслях не отделял себя от Империи”. “...Не только правительство, но даже друзья не понимали, что 26-летний поэт не колебал основ, а был могучим источником русской творческой великодержавной силы. Анненков объяснял это непонимание отчасти тем, что порывистая, страстная натура поэта сбивала многих с толку. За внешними вспышками окружающие просмотрели его внутреннюю ясность и мудрость”. “...Еще в Одессе он полушутливо звал Александра Раевского к заутрене, “чтоб услыхать голос русского народа в ответ на христосование священника”. “...В Михайловском он внятно услышал этот голос. Среди подлинной, старинной русской жизни сбросил он с себя иноземное вольтерьянство, стал русским народным поэтом. Няня с ее незыблемой верой, Святые Горы, богомольцы, слепые, калеки перехожие, игумен, в котором мужицкая любовь к водочке уживалась с мужицкой набожностью, чтение Библии и святых отцов, — все просветляло душу поэта, там произошла с ним таинственная перемена, там его таинственным щитом святое Провидение осенило. После Михайловского не написал он ни одной богохульственной строчки, которые раньше, на потеху минутных друзей минутной юности, так легко слетали с его пера. Не случайно его поэтический календарь в Михайловском открывается с “Подражания Корану” и замыкается “Пророком”. В письмах из деревни Пушкин несколько раз говорит про Библию и Четьи-Минеи. Он внимательно их читает, делает выписки, многим восхищается как писатель. Это не простой интерес книжника, а более глубокие запросы и чувства. Пушкин пристально вглядывается в святых, старается понять источник их силы. С годами этот интерес ширится” (Тыркова-Вильямс. Т. II, стр. 393).

Пушкин часто читает книги на религиозные темы. Он сотрудничает анонимно в составлении “Словаря святых”. В 1832 году Пушкин пишет, что он “с умилением и невольной завистью читал “Путешествия по Святым местам А. Н. Муравьева”. В четырех книгах “Современника” Пушкин напечатал три рецензии на религиозные книги.

После переезда Пушкина с юга в Михайловское от следов его кратковременного политического и масонского умонастроения не остается и следа. Это, скрепя сердце, принуждены признать даже такие крайние западники как Г. Федотов: “...христианские влияния, умеряющие его гуманизм, — пишет Г. Федотов в сборнике “Новый Град”, — Пушкин почерпнул не из опустошенного родительского дома, не из окружающей его вольтерьянской среды, но из глубины того русского народа (начиная с няни), общения с которым он жаждал, и путь к которому сумел проложить еще в Михайловском”.

От настроений “политического радикализма”, “атеизма” и от увлечения антихристианской мистикой масонства в Михайловском скоро не остается ничего. Для духовно созревающего Пушкина все это уже — прошлое, увлечения прошедшей безвозвратно юности. Вечно работающий гениальный ум Пушкина раньше многих его современников понял лживость масонства и вольтерьянства и решительно отошел от идей связанных с вольтерьянством и масонством. “Вечером слушаю сказки, — пишет Пушкин брату в октябре 1824 года, — и вознаграждаю тем недостатки ПРОКЛЯТОГО своего воспитания. Что за прелесть эти сказки. Каждая есть поэма”.

Как величайший русский национальный поэт и как политический мыслитель Пушкин созрел в Михайловском. “Моя душа расширилась, — пишет он в 1825 году Н. Раевскому, — я чувствую, что могу творить”. В Михайловском Пушкин много читает, много думает, изучает Русскую историю, записывает народные сказки и песни, много и плодотворно работает: в Михайловском написаны им “Борис Годунов”, “Евгений Онегин”, “Цыгане”, “Граф Нулин”, “Подражание Корану”, “Вакхическая песня” и другие произведения. В Михайловском окончательно выкристаллизовывается и убеждение, что каждый образованный человек должен вдуматься в государственное и гражданское устройство общества, членом которого он является и должен по мере возможностей неустанно способствовать его улучшению.

V

Масоны и их духовные выученики-декабристы пытаются привлечь ссыльного поэта на свою сторону. Декабристы Рылеев и Волконский напоминают ему, что Михайловское находится “около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы — настоящий край вдохновения — и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы (Рылеев), а Волконский выражает надежду, что “соседство воспоминаний о Великом Новгороде, о вечевом колоколе будут для Вас предметом пиитических занятий”. Но призывы отдать свое вдохновение на службу подготавливаемой революции не встречают ответа. Пушкин с насмешкой пишет о политических “Думах” Рылеева Жуковскому: “Цель поэзии — поэзия — как говорит Дельвиг (если не украл). Думы Рылеева целят, и все невпопад”. “Что сказать тебе о “Думах”?, — пишет он Рылееву — во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы “Петра в Острогожске” чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест: описание места, речь героя и нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен”. В одном из писем Пушкин пишет, что по его мнению название “Думы” происходит от немецкого слова Думм (дурак, глупец).

В январе 1825 года в Михайловское приезжает самый близкий друг Пушкина, декабрист Пущин, и старается окончательно выяснить, могут или нет, заговорщики рассчитывать на участие Пушкина в заговоре. После долгих споров и разговоров Пущин приходит к выводу, что Пушкин враждебно относится к идее революционного переворота и что рассчитывать на него как на члена тайного общества совершенно не приходится. Именно в это время Пушкин пишет “Анри Шенье”.

Величайший русский национальный поэт, бывший по общему признанию умнейшим человеком своего времени, покидает тот ложный путь, по которому в течение 125 лет шло русское образованное общество со времени произведенной Петром I революции. Незадолго до восстания декабристов Пушкин был по своему мировоззрению уже самым русским человеком из всех образованных людей своего времени. В лице Пушкина образованный слой русского общества излечивается, наконец, от тех глубоких травм, которые нанесла ему революция Петра I. По определению И. С. Тургенева: “Несмотря на свое французское воспитание, Пушкин был не только самым талантливым, но и самым русским человеком того времени” (Вестник Европы. 1878 г.). В Пушкине во всей широте раскрылись снова все богатства русского духа воспитанного в продолжение веков Православием. Гоголь еще при жизни Пушкина писал: “Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: ЭТО РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК В КОНЕЧНОМ ЕГО РАЗВИТИИ, в каком он, может быть, явится через двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла”.

Умственное превосходство Пушкина понимали многие выдающиеся современники и в том числе Император Николай I, первый назвавший Пушкина “самым умным человеком России”. “Когда Пушкину было 18 лет, он думал как 30-летний человек”, — заметил Жуковский. По выражению мудрого Тютчева, Пушкин:

“...был богов орган живой”.

Баратынский называл Пушкина Пророком. Разбирая после смерти Пушкина его бумаги, Баратынский понял, что Пушкин был не только выдающимся поэтом, но и выдающимся мыслителем своей эпохи. “Можешь себе представить, — писал Баратынский одному из своих друзей, — что меня больше всего изумляет во всех этих письмах. Обилие мыслей. Пушкин — мыслитель. Можно ли было ожидать. Это Пушкин предчувствовал”.

Гений Пушкина мужал с каждым днем. Близкие друзья поэта это видели. Князь Вяземский, умный и тонкий человек, писал Пушкину, что, пройдя через соблазны и греховные помыслы юности, он сберег в своей душе:

Пламень чистый и верховный...
...Все ясней, все безмятежней
Разливался свет в тебе, — писал Вяземский Пушкину.

“Если сам Пушкин думал так, то уж верно, это сущая истина” — заявил однажды Гоголь. “Пушкин, — пишет митрополит Анастасий, — не был ни философом, ни богословом и не любил дидактической поэзии. Однако он был мудрецом, постигшим тайны жизни путем интуиции и воплощавшим свои откровения в образной поэтической форме”. Друг Пушкина Нащокин называл Пушкина “человеком с необыкновенным умозрением” и одно из писем к Пушкину закончил словами: “...Прощай, воскресение нравственного бытия моего”. И Пушкин мог бы стать воскресителем нравственного бытия не одного Нащокина, а всего русского народа.

Силой своей гениальной интуиции и своего выдающегося ума Пушкин проникал в тайны прошлого и грядущего и находил верное решение в самых сложных вопросах. Эта способность его росла с каждым днем, с каждым годом. Если бы судьба подарила ему еще 15-20 лет жизни, то вся последующая судьба России могла бы стать иной, ибо гений Пушкина безошибочно различал верный путь там, где остальные только беспомощно топтались или шли по неверному пути.

“Когда он говорил о вопросах иностранной и отечественной политики, — писал в некрологе о Пушкине знаменитый польский поэт Мицкевич, — можно было думать, что слышите заматерелого в государственных делах человека”.

Духовное развитие Пушкина — свидетель победы русского духа над теми соблазнами, которые овладели душой образованного на европейский манер русского человека, когда он столкнулся с чуждой стихией европейской культуры. “Он весь русский с головы до ног, — указывал Гоголь в “Переписке с друзьями”, — все черты нашей природы в нем отразились, и все окинуть иногда одним словом, одним чутко найденным прилагательным именем, свойство это в нем разрасталось постепенно, и он ОТКЛИКНУЛСЯ БЫ ПОТОМ ЦЕЛИКОМ НА ВСЮ РУССКУЮ ЖИЗНЬ, также как он откликался на всякую отдельную ее черту”.

Достоевский называл Пушкина “Великим и непонятым еще предвозвестителем”. “Пушкин, — пишет Достоевский, — как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с Петровской реформы, и появление его способствует освещению темной дороги нашей НОВЫМ, НАПРАВЛЯЮЩИМ СВЕТОМ. В этом то смысле Пушкин есть пророчество и указание (Достоевский. Дневник Писателя). “В Пушкине, — как правильно подчеркивает А. Ющенко в своей работе “Пророческий дар русской литературы”, — родились все течения русской мысли и жизни, он поставил проблему России, и уже самой постановкой вопроса предопределил способы его разрешения”.

“...По-моему, Пушкина мы еще и не начинали узнавать: это гений, опередивший русское сознание еще слишком надолго. — Это был уж русский, настоящий русский, сам, силою своего гения, переделавшийся в русского, а мы и теперь все еще у хромого бочара учимся. Это был один из первых русских, ощутивший в себе русского человека всецело, вырвавший его в себе и показавший на себе, как должен глядеть русский человек, — и на народ свой, и на семью русскую, и на Европу, и на хромого бочара, и на братьев славян. Гуманнее, выше и трезвее взгляда нет и не было еще у нас ни у кого из русских” (Достоевский. Дневник Писателя).

“...Впрочем, судя по ходу дел, вряд ли сербы скоро узнают этого неизвестнейшего из всех великих русских людей, — так, я думаю, можно определить нашего великого Пушкина, про которого у нас тысячи и десятки тысяч из нашей интеллигенции до сих пор не знают, что это был таких великих размеров поэт и русский человек”. “Не было бы Пушкина, — замечает Достоевский в другом месте “Дневника Писателя”, — не определились бы, может быть, с такою непоколебимой силой (в какой это явилось потом, хотя все еще не у всех, а у очень лишь немногих) наша вера в нашу русскую самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные силы, а затем и вера в грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов”. Современник Достоевского выдающийся критик А. Григорьев, критик несравненно более глубокий, чем превознесенный Орденом Русской Интеллигенции В. Белинский, справедливо утверждал, что: “Пушкин — это наше все”. “Он... представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что остается нашим душевным, особенным, после всех столкновений с чужим, с другими мирами”

III. ПОЭТ И ЦАРЬ

I

Вскоре после восстания декабристов (20 января 1826 года) Пушкин пишет Жуковскому: “Вероятно правительство удовлетворилось, что я к заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел... Я был масон в Кишиневской ложе, т. е. в той, за которую уничтожены в России все ложи. Я, наконец, был в связи с большею частью нынешний заговорщиков. Покойный Император, сослав меня, мог только упрекнуть меня в безверии...” “Кажется можно сказать царю: Ваше Величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?”

“Конечно, — пишет Пушкин Дельвигу в феврале того же года, — я ни в чем не замешан, и, если правительству досуг подумать обо мне, то оно легко в этом удостоверится. Но просить мне как-то совестно, особенно ныне, образ мыслей моих известен. Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость его достоинствам. Но никогда я не проповедовал ни возмущения; ни революции, — напротив...”

В письме к Жуковскому, написанному 7 марта, Пушкин опять подчеркивает, что “Бунт и революция мне никогда не нравились, но я был в связи почти со всеми, и в переписке со многими заговорщиками. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если бы я был потребован Комиссией, то я бы, конечно, оправдался”. “Вступление на престол Государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть Его Величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости”.

К написанному в июне прошению на имя Государя Николая I Пушкин прилагает следующее заявление:

“Я нижеподписавшийся, обязуюсь впредь к никаким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них”.

11 мая 1826 г.

10-го класса Александр Пушкин.

Описывая встречу Николая I с Пушкиным в Москве, в Чудовом монастыре, историки и литературоведы из числа Ордена всегда старались выпятить, что Пушкин на вопрос Николая I: “Принял бы он участие в восстании декабристов, если бы был в Петербурге?” Пушкин будто бы ответил : “Да, принял бы”. Но всегда игнорируется самая подробная запись о разговоре Николая I с Пушкиным, которая имеется, в воспоминаниях польского графа Струтынского. Запись содержания разговора сделана Струтынским со слов самого Пушкина, с которым он дружил. Запись графа Струтынского, однако, всегда игнорировалась, так как она показывала политическое мировоззрение Пушкина совсем не таким, каким его всегда изображали члены Ордена Р. И.

Воспоминания гр. Струтынского были изданы в Кракове в 1873 году (под псевдонимом Юлий Сас). В столетнюю годовщину убийства Пушкина в польском журнале “Литературные Ведомости” был опубликован отрывок из мемуаров, посвященный беседе Имп. Николая I с Пушкиным в Чудовом монастыре 18 сентября 1826 года. Вот часть этого отрывка:

“...Молодость, — сказал Пушкин, — это горячка, безумие, напасть. Ее побуждения обычно бывают благородны, в нравственном смысле даже возвышенны, но чаще всего ведут к великой глупости, а то и к большой вине. Вы, вероятно, знаете, потому что об этом много писано и говорено, что я считался либералом, революционером, конспиратором, — словом, одним из самых упорных врагов монархизма и в особенности самодержавия. Таков я и был в действительности. История Греции и Рима создала в моем сознании величественный образ республиканской формы правления, украшенной ореолом великих мудрецов, философов, законодателей, героев; я был убежден, что эта форма правления — наилучшая. Философия XVIII века, ставившая себе единственной целью свободу человеческой личности и к этой цели стремившаяся всею силою отрицания прежних социальных и политических законов, всею силою издевательства над тем, что одобрялось из века в век и почиталось из поколения в поколение, — эта философия энциклопедистов, принесшая миру так много хорошего, но несравненно больше дурного, немало повредила и мне. Крайние теории абсолютной свободы, не признающей над собою ничего ни на земле, ни на небе; индивидуализм, не считавшийся с устоями, традициями, обычаями, с семьей, народом и государством; отрицание всякой веры в загробную жизнь души, всяких религиозных обрядов и догматов, — все это наполнило мою голову каким-то сияющим и соблазнительным хаосом снов, миражей, идеалов, среди которых мой разум терялся и порождал во мне глупые намерения”.

То есть в дни юности Пушкин шел по шаблонному пути многих. Кто в 18 лет — не ниспровергатель всех основ!?

“Мне казалось, что подчинение закону есть унижение, всякая власть — насилие, каждый монарх — угнетатель, тиран своей страны, и что не только можно, но и похвально покушаться на него словом и делом. Не удивительно, что под влиянием такого заблуждения я поступил неразумно и писал вызывающе, с юношеской бравадой, навлекающей опасность и кару. Я не помнил себя от радости, когда мне запретили въезд в обе столицы и окружили меня строгим полицейским надзором. Я воображал, что вырос до размеров великого человека и до чертиков напугал правительство. Я воображал, что сравнялся с мужами Плутарха и заслужил посмертного прославления в Пантеоне!”

“Но всему своя пора и свой срок, — сказал Пушкин во время дальнейшего разговора с графом Струтынским. — Время изменило лихорадочный бред молодости. Все ребяческое слетело прочь. Все порочное исчезло. Сердце заговорило с умом словами небесного откровения, и послушный спасительному призыву ум вдруг опомнился, успокоился, усмирился; и когда я осмотрелся кругом, когда внимательнее, глубже вникнул в видимое, — я понял, что казавшееся доныне правдой было ложью, чтимое — заблуждением, а цели, которые я себе ставил, грозили преступлением, падением, позором! Я понял, что абсолютная свобода, не ограниченная никаким божеским законом, никакими общественными устоями, та свобода, о которой мечтают и краснобайствуют молокососы или сумасшедшие, невозможна, а если бы была возможна, то была бы гибельна как для личности, так и для общества; что без законной власти, блюдущей общую жизнь народа, не было бы ни родины, ни государства, ни его политической мощи, ни исторической славы, ни развития; что в такой стране, как Россия, где разнородность государственных элементов, огромность пространства и темнота народной (да и дворянской!) массы требуют мощного направляющего воздействия, — в такой стране власть должна быть объединяющей, гармонизирующей, воспитывающей и долго еще должна оставаться диктатуриальной или самодержавной, потому что иначе она не будет чтимой и устрашающей, между тем, как у нас до сих пор непременное условие существования всякой власти — чтобы перед ней смирялись, чтобы в ней видели всемогущество, полученное от Бога, чтобы в ней слышали глас самого Бога. Конечно, этот абсолютизм, это самодержавное правление одного человека, стоящего выше закона, потому что он сам устанавливает закон, не может быть неизменной нормой, предопределяющей будущее; самодержавию суждено подвергнуться постепенному изменению и некогда поделиться половиною своей власти с народом. Но это наступит еще не скоро, потому что скоро наступить не может и не должно”.

— Почему не должно? — переспросил Пушкина граф.

— Все внезапное вредно, — ответил Пушкин, — Глаз, привыкший к темноте, надо постепенно приучать к свету. Природного раба надо постепенно обучать разумному пользованию свободой. Понимаете? Наш народ еще темен, почти дик; дай ему послабление — он взбесится”.

II

Пушкин рассказал следующее графу Струтынскому о своей беседе с императором Николаем I в Чудовом монастыре:

“Я знаю его лучше, чем другие, — сказал Пушкин графу Струтынскому, — потому что у меня к тому был случай. Не купил он меня золотом, ни лестными обещаниями, потому что знал, что я непродажен и придворных милостей не ищу; не ослепил он меня блеском царского ореола, потому что в высоких сферах вдохновения, куда достигает мой дух, я привык созерцать сияния гораздо более яркие; не мог он и угрозами заставить меня отречься от моих убеждений, ибо кроме совести и Бога я не боюсь никого, не дрожу ни перед кем. Я таков, каким был, каким в глубине естества моего останусь до конца дней: я люблю свою землю, люблю свободу и славу отечества, чту правду и стремлюсь к ней в меру душевных и сердечных сил; однако я должен признать, (ибо отчего же не признать), что Императору Николаю я обязан обращением моих мыслей на путь более правильный и разумный, которого я искал бы еще долго и может быть тщетно, ибо смотрел на мир не непосредственно, а сквозь кристалл, придающий ложную окраску простейшим истинам, смотрел не как человек, умеющий разбираться в реальных потребностях общества, а как мальчик, студент, поэт, которому кажется хорошо все, что его манит, что ему льстит, что его увлекает!

Помню, что, когда мне объявили приказание Государя явиться к нему, душа моя вдруг омрачилась — не тревогою, нет! Но чем-то похожим на ненависть, злобу, отвращение. Мозг ощетинился эпиграммой, на губах играла насмешка, сердце вздрогнуло от чего-то похожего на голос свыше, который казалось призывал меня к роли исторического республиканца Катона, а то и Брута. Я бы никогда не кончил, если бы вздумал в точности передать все оттенки чувств, которые испытал на вынужденном пути в царский дворец, и что же? Они разлетелись, как мыльные пузыри, исчезли в небытие, как сонные видения, когда он мне явился и со мной заговорил. Вместо надменного деспота, кнутодержавного тирана, я увидел человека рыцарски-прекрасного, величественно-спокойного, благородного лицом. Вместо грубых и язвительных слов угрозы и обиды, я слышал снисходительный упрек, выраженный участливо и благосклонно.

“Как, — сказал мне Император, — и ты враг твоего Государя, ты, которого Россия вырастила и покрыла славой, Пушкин, Пушкин, это не хорошо! Так быть не должно”.

Я онемел от удивления и волнения, слово замерло на губах. Государь молчал, а мне казалось, что его звучный голос еще звучал у меня в ушах, располагая к доверию, призывая о помощи. Мгновения бежали, а я не отвечал.

“Что же ты не говоришь, ведь я жду”, — сказал Государь и взглянул на меня пронзительно.

Отрезвленный этими словами, а еще больше его взглядом, я наконец опомнился, перевел дыхание и сказал спокойно: “Виноват и жду наказания”.

“Я не привык спешить с наказанием, — сурово ответил Император, — если могу избежать этой крайности, бываю рад, но я требую сердечного полного подчинения моей воле, я требую от тебя, чтоб ты не принуждал меня быть строгим, чтоб ты помог мне быть снисходительным и милостивым, ты не возразил на упрек во вражде к твоему Государю, скажи же почему ты враг ему?”

“Простите, Ваше Величество, что, не ответив сразу на Ваш вопрос, я дал Вам повод неверно обо мне думать. Я никогда не был врагом моего Государя, но был врагом абсолютной монархии”.

Государь усмехнулся на это смелое признание и воскликнул, хлопая меня по плечу:

“Мечтания итальянского карбонарства и немецких тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов, лицеистов, недоваренных мыслителей из университетской аудитории. С виду они величавы и красивы, в существе своем жалки и вредны! Республика есть утопия, потому что она есть состояние переходное, ненормальное, в конечном счете всегда ведущая к диктатуре, а через нее к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудную минуту обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказалось дельного руководителя. Силы страны в сосредоточенной власти, ибо где все правят — никто не правит; где всякий законодатель, — там нет ни твердого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!”

Государь умолк, раза два прошелся по кабинету, вдруг остановился предо мной и спросил: “Что ж ты на это скажешь, поэт?”

“Ваше Величество, — отвечал я, кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует еще одна политическая форма — конституционная монархия”.

“Она годится для государств, окончательно установившихся, — перебил Государь тоном глубокого убеждения, — а не для таких, которые находятся на пути развития и роста. Россия еще не вышла из периода борьбы за существование, она еще не добилась тех условий, при которых возможно развитие внутренней жизни и культуры. Она еще не достигла своего предназначения, она еще не оперлась на границы необходимые для ее величия. Она еще не есть вполне установившаяся, монолитная, ибо элементы, из которых она состоит до сих пор, друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только самодержавие, неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, ни спайки и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства. Неужели ты думаешь, что будучи конституционным монархом я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны России вскормили на гибель ей? Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученное мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков Гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный царь был для нее представителем Божеского могущества и наместником Бога на земле, потому что она знала, что я понимаю всю великую ответственность своего призвания и что я не человек без закала и воли, которого гнут бури и устрашают громы”.

Когда он говорил это, ощущение собственного величия и могущества, казалось, делало его гигантом. Лицо его было строго, глаза сверкали, но это не были признаки гнева, нет, он в эту минуту не гневался, но испытывал свою силу, измерял силу сопротивления, мысленно с ним боролся и побеждал. Он был горд и в то же время доволен. Но вскоре выражение его лица смягчилось, глаза погасли, он снова прошелся по кабинету, снова остановился предо мною и сказал:

“Ты еще не все высказал, ты еще не вполне очистил свою мысль от предрассудков и заблуждений, может быть, у тебя на сердце лежит что-нибудь такое, что его тревожит и мучит? Признайся смело, я хочу тебя выслушать и выслушаю”.

“Ваше Величество, — отвечал я с чувством, — Вы сокрушили главу революционной гидре. Вы совершили великое дело, кто станет спорить? Однако... есть и другая гидра, чудовище страшное и губительное, с которым Вы должны бороться, которое должны уничтожить, потому что иначе оно Вас уничтожит!”

“Выражайся яснее,— перебил Государь, готовясь ловить каждое мое слово”.

“Эта гидра, это чудовище, — продолжал я, — самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов. Россия стонет в тисках этой гидры, поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над высшей властью. На всем пространстве государства нет такого места, куда бы это чудовище не досягнуло, нет сословия, которого оно не коснулось бы. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена, справедливость в руках самоуправств! Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи, никто не уверен ни в своем достатке, ни в свободе, ни в жизни. Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбою каждого управляет не закон, а фантазия любого чиновника, любого доносчика, любого шпиона. Что ж удивительного, Ваше Величество, если нашлись люди, чтоб свергнуть такое положение вещей? Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего отечества подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтоб уничтожить то, что есть и построить то, что должно быть: вместо притеснения — свободу, вместо насилия — безопасность, вместо продажности — нравственность, вместо произвола — покровительство законов, стоящих надо всеми и равного для всех! Вы, Ваше Величество, можете осудить развитие этой мысли, незаконность средств к ее осуществлению, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного. Вы могли и имели право покарать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых, но я уверен, что даже карая их, в глубине души, Вы не отказали им ни в сочувствии, ни в уважении. Я уверен, что если Государь карал, то человек прощал!”

“Смелы твои слова, — сказал Государь сурово, но без гнева, — значит, ты одобряешь мятеж, оправдываешь заговорщиков против государства? Покушение на жизнь монарха?”

“О нет. Ваше Величество, — вскричал я с волнением, — я оправдываю только цель замысла, а не средства. Ваше Величество умеете проникать в души, соблаговолите проникнуть в мою и Вы убедитесь, что все в ней чисто и ясно. В такой душе злой порыв не гнездится, а преступление не скрывается!”

“Хочу верить, что так, и верю, — сказал Государь, более мягко, — у тебя нет недостатка ни в благородных побуждениях, ни в чувствах, но тебе не достает рассудительности, опытности, основательности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу не уничтожила это зло и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Знай, что критика легка и что искусство трудно: для глубокой реформы, которую Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он не был тверд и силен. Ему нужно содействие людей и времени. Нужно соединение всех высших духовных сил государства в одной великой передовой идее; нужно соединение всех усилий и рвений в одном похвальном стремлении к поднятию самоуправления в народе и чувства чести в обществе. Пусть все благонамеренные, способные люди объединяться вокруг меня, пусть в меня уверуют, пусть самоотверженно и мирно идут туда, куда я поведу их, и гидра будет побеждена! Гангрена, разъедающая Россию, исчезнет! Ибо только в общих усилиях — победа, в согласии благородных сердец — спасение. Что же до тебя, Пушкин, ты свободен. Я забываю прошлое, даже уже забыл. Не вижу пред собой государственного преступника, вижу лишь человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит высокое призвание — воспламенять души вечными добродетелями и ради великих подвигов! Теперь... можешь идти! Где бы ты ни поселился, — ибо выбор зависит от тебя, — помни, что я сказал, и как с тобой поступил, служи родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства, пиши со всей полнотой вдохновения и совершенной свободой, ибо цензором твоим — буду я”.

Такова была сущность Пушкинского рассказа. Наиболее значительные места, запечатлевшиеся в моей памяти, я привел почти дословно”.

Комментируя приведенный выше отрывок из воспоминаний гр. Струтынского, В. Ходасевич пишет: “Было бы рискованно вполне полагаться на дословный текст Струтынского, но из этого не следует, что мы имеем дело с вымыслом и что общий смысл и общий ход беседы передан неверно. Отметим, что на буквальную точность записи не претендует и сам автор, подчеркивающий, что наиболее значительные места приведены им почти буквально. Вполне возможно, что они даже были записаны Струтынским вскоре после беседы с Пушкиным: биограф и друг Струтынского, в свое время небезызвестный славист А. Киркор, рассказывает, что у Струтынского была необычайная память и что, кроме того, незадолго до смерти он сжег несколько томов своих дневников и заметок. Может быть, среди них находились и более точно воспроизведенные, сделанные по свежим воспоминаниям отрывки из беседы с Пушкиным, впоследствии послужившие материалом для данной записи, в которой излишняя стройность и законченность составляют, конечно; не достоинство, а недостаток. “...Повторяю еще раз, — заканчивает Б. Ходасевич свои комментарии, — запись нуждается в детальном изучении, которое одно позволит установить истинную степень ее достоверности. Но во всяком случае просто отбросить ее, как апокриф, нет никаких оснований. В заключение отметим еще одно обстоятельство, говорящее в пользу автора. Пушкин умер в 1837 г. Смерть его произвела много шуму не только е России, но и заграницей. Казалось бы, если бы Струтынский был только хвастуном и выдумщиком, пишущим на основании слухов и чужих слов — он поспешил бы при первой возможности выступить со своим рассказом, если не к русской печати, то заграничной. Он этого не сделал и своему повествованию о знакомстве с Пушкиным отвел место лишь в общих своих мемуарах, публикация которых состоялась лишь много лет спустя”.

III

“Москва, — свидетельствует современник Пушкина С. Шевырев, — приняла его с восторгом: везде его носили на руках. Приезд поэта оставил событие в жизни нашего общества”. Но всеобщий восторг сменился скоро потоками гнусной клеветы, как только в масонских кругах общества стал известен консервативный характер мировоззрения возмужавшего Пушкина. Вольтерьянцы и масоны не простили Пушкину, что он повернулся спиной к масонским идеям о усовершенствовании России революционным путем, ни того, что он с симпатией высказался о духовном облике подавителя восстания декабристов — Николае I.

Поняв, что в лице Пушкина они приобретают опасного врага, вольтерьянцы и масоны прибегают к своему излюбленному приему политической борьбы — к клевете. В ход пускаются сплетни о том, что Пушкин купил расположение Николая I ценой пресмыкательства, подхалимства и шпионажа.

Когда Пушкин написал “Стансы”, А. Ф. Воейков сочинил на него следующую эпиграмму:

Я прежде вольность проповедал,
Царей с народом звал на суд,
Но только царских щей отведал,
И стал придворный лизоблюд.

В одном из своих писем П. Вяземскому Пушкин сообщает: “Алексей Полторацкий сболтнул в Твери, что я шпион, получаю за то 2500 в месяц, (которые были бы очень мне пригодились благодаря крепсу) и ко мне уже являются троюродные братцы за местами и милостями царскими”.

На распущенные клеветнические слухи Пушкин ответил замечательным стихотворением “Друзьям”. Вот оно:

Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, НАДЕЖДАМИ, трудами.
О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит,
Текла в изгнаньи жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Подал — и с вами я друзья.
Во мне почтил он вдохновенье.
Освободил он мысль мою,
И я ль, в сердечном умиленьи,
Ему хвалу не воспою?
Я льстец? Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
Он скажет: “Презирай народ,
Гнети природы голос нежный!”
Он скажет: “Просвещенья плод —
Страстей и воли дух мятежный!”
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.

Начинаются преследования со стороны полиции, продолжавшиеся до самого убийства Пушкина. Историки и пушкинисты из числа членов Ордена Р. И. всегда изображают дело так, что преследования исходили будто бы от Николая I.

Эту масонскую версию надо отвергнуть, как противоречащую фактам. Отношения между Николаем I и Пушкиным, не дают нам никаких оснований заподозрить Николая Первого в том, чтобы у него было желание преследовать гениального поэта и желать его гибели. В предисловии к работе С. Франка “Пушкин, как политический мыслитель”. П. Струве верно пишет, что: “Между великим поэтом и царем было огромное расстояние в смысле образованности культуры вообще: Пушкин именно в эту эпоху был уже человеком большой, самостоятельно приобретенной культуры, чем Николай I никогда не был. С другой стороны, как человек огромной действенной воли, Николай I превосходил Пушкина в других отношениях: ему присуща была необычайная самодисциплина и глубочайшее чувство долга. Свои обязанности и задачи Монарха он не только понимал, но и переживал. КАК ПОДЛИННОЕ СЛУЖЕНИЕ. Во многом Николай I и Пушкин, как конкретные и эмпирические индивидуальности, друг друга не могли понять и не понимали. Но в то же время они друг друга, как люди, по всем ДОСТОВЕРНЫМ ПРИЗНАКАМ И СВИДЕТЕЛЬСТВАМ, любили и еще более ценили. Для этого было много оснований. Николай I непосредственно ощущал величие пушкинского гения. Не надо забывать, что Николай I по собственному, СОЗНАТЕЛЬНОМУ РЕШЕНИЮ, приобщил на равных правах с другими образованными русскими людьми политически подозрительного, поднадзорного и в силу этого поставленного его предшественником в исключительно неблагоприятные условия Пушкина к русской культурной жизни и даже, как казалось самому Государю, поставил в ней поэта в исключительно привилегированное положение. Тягостные стороны этой привилегированности были весьма ощутимы для Пушкина, но для Государя прямо непонятны. Что поэта бесили нравы и приемы полиции, считавшей своим правом и своей обязанностью во все вторгаться, было более чем естественно — этими вещами не меньше страстного и подчас несдержанного в личных и общественных отношениях Пушкина, возмущался кроткий и тихий Жуковский. Но от этого возмущения до отрицательной оценки фигуры самого Николая I было весьма далеко. Поэт хорошо знал, что Николай I был — со своей точки зрения самодержавного, т. е. неограниченного, монарха, — до мозга костей проникнут сознанием не только ПРАВА и силы патриархальной монархической власти, но и ее ОБЯЗАННОСТЕЙ”. “Для Пушкина Николай I был настоящий властелин, каким он себя показал в 1831 году на Сенной площади, заставив силой своего слова взбунтовавшийся по случаю холеры народ пасть перед собой на колени. (См. письмо Пушкина к Осиповой от 29 июня 1831 г.). Для автора знаменитых “Стансов” Николай I был Царь “суровый и могучий”. (19 октября 1836 г.). И свое отношение к Пушкину Николай I также рассматривал под этим углом зрения”.

IV

Хорошее отношение к Николаю I Пушкин сохранил на протяжении всей своей жизни. Вернувшемуся после коронации в Петербурге Николаю I Бенкендорф писал: “Пушкин, автор, в Москве и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и величайшей преданностью”. Через несколько месяцев Бенкендорф снова пишет: “После свидания со мною Пушкин в Английском клубе с восторгом говорил о В. В. и побудил лиц, обедавших с ним, пить за В. В.” В октябре 1827 года, фон Кок, чиновник III отделения сообщает: “Поэт Пушкин ведет себя отменно хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит Государя”.

“Вы говорите мне об успехе “Бориса Годунова”, — пишет Пушкин Е. М. Хитрово в феврале 1831 г. — по-правде я не могу этому верить. Успех совершенно не входил в мои расчеты, когда я писал его. Это было в 1825 году — и потребовалась смерть Александра, и неожиданное благоволение ко мне нынешнего Императора, ЕГО ШИРОКИЙ И СВОБОДНЫЙ ВЗГЛЯД НА ВЕЩИ, чтобы моя трагедия могла выйти в свет”.

“Из газет я узнал новое назначение Гнедича, — пишет Пушкин в феврале 1831 г. — Оно делает честь Государю, которого ИСКРЕННЕ ЛЮБЛЮ и за которого всегда радуюсь, когда он поступает прямо по-царски”. В том же году он сообщает П. В. Нащокину: “Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне царем. Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди, попаду во временщики, и Зубков с Павловым явятся ко мне с распростертыми объятиями” И, некоторое время спустя, пишет снова ему: “Царь (между нами) взял меня на службу, т. е. дал жалование и позволил рыться в архивах для составления истории Петра I. Дай Бог здравия Царю”. В 1832 г. поэт получил, как личный подарок Николая I “Полное Собрание Законов Российской Империи”.

28 февраля 1834 году Пушкин записывает в дневник: “Государь позволил мне печатать Пугачева; мне возвращена рукопись с Его замечаниями (очень дельными)... 6 марта имеется запись: “...Царь дал мне взаймы 20.000, на напечатание Пугачева. Спасибо”.

Пушкин, не любивший Александра I, не только уважал, но и любил Имп. Николая I. Рассердившись раз на Царя (из-за прошения об отставке), Пушкин пишет жене: “долго на него сердиться не умею”. 24 апреля 1834 г. он пишет ей же: “Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз, и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю: добра от добра не ищут”. И ей же 16 июня 1834 года: “на ТОГО я перестал сердиться, потому, что не Он виноват в свинстве, его окружающих...”

Струве совершенно верно пишет, что “можно было бы привести еще длинный ряд случаев не только покровительственного, но и прямо любовного внимания Николая I к Пушкину”. “Словом все факты говорят о том взаимоотношении этих двух больших людей, наложивших каждый свою печать на целую эпоху, которое я изобразил выше. Вокруг этого взаимоотношения — под диктовку политической тенденции и неискоренимой страсти к злоречивым измышлениям — сплелось целое кружево глупых вымыслов, низких заподозреваний, мерзких домыслов и гнусных клевет. Строй политических идей даже зрелого Пушкина был во многом не похож на политическое мировоззрение Николая I, но тем значительнее выступает непререкаемая взаимная личная связь между ними, основанная одинаково и на их человеческих чувствах, и на их государственном смысле. Они оба любили Россию и ценили ее исторический образ”.

Николай Первый ценил ум и талант Пушкина, доброжелательно относился к нему как к крупному, своеобразному человеку, снисходительно смотрел на противоречащие придворному этикету выходки Пушкина, не раз защищал его от разного рода неприятностей, материально помогал ему. Вот несколько фактов подтверждающих это. После разговора с Пушкиным в Чудовом монастыре Николай I, — как сообщает П. И. Бартенев, — “подозвал к себе Блудова и сказал ему:

“Знаешь, что нынче говорил с умнейшим человеком в России?”

На вопросительное недоумение Блудова, Николай Павлович назвал Пушкина”. (П. И. Бартенев. Русский Архив. 1865 г.).

Когда против Пушкина масонскими кругами, злыми за измену Пушкина масонским “идеалам”, было поднято обвинение в том, что он является автором порнографической “Гаврилиады” Николай I приказал передать Пушкину следующее:

“...Зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина выпуская оную под его именем”. После отправления Пушкиным Николаю I письма, содержание которого осталось тайной даже для членов Следственной Комиссии, Пушкин, по распоряжению Николая I к допросам по делу об авторе “Гаврилиады” больше не привлекался.

На полях письма Пушкина Николаю I о подлых намеках редактора “Северной Пчелы” Булгарина о его негритянском происхождении Николай I написал, что намеки Булгарина не что иное, как “низкие подлые оскорбления”, которые “обесчещивают не того, к кому относятся, а того, кто их написал”. Эта резолюция была сообщена Пушкину и доставила ему большое моральное удовлетворение. Прочитав в “Северной Пчеле” клеветническую статью по адресу Пушкина Николай I в тот же день написал Бенкендорфу: “Я забыл Вам сказать, любезный Друг, что в сегодняшнем нумере “Пчелы” находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина; поэтому предлагаю Вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения и ЕСЛИ ВОЗМОЖНО, ЗАПРЕТИТЬ ЖУРНАЛ”.

Сравните это письмо Самодержца к начальнику; тайной полиции и подумайте о том, как поступили бы в подобном случае большевистские властители — законные наследники Ордена Р. И. и вам станет ясно насколько демократичен был образ мыслей Николая I. Он не приказывает запретить не нравящийся ему орган печати, а просит только начальника тайной полиции запретить его выход, если это возможно сделать согласно существующих законов о печати.

Бенкендорф, как и всегда встал, конечно, не на сторону Пушкина и Николая I, а на сторону Булгарина. Он убедил Николая I, что нельзя запретить издавать “Северную Пчелу” и что ему нельзя запретить писать в ней клеветнические статьи. Зато Бенкендорф быстро нашел повод закрыть “Литературную Газету” Дельвига, в которой сотрудничал Пушкин, после закрытия которой русская словесность по характеристике Пушкина была “с головою выдана Булгарину и Гречу”.

После закрытия “Литературной Газеты” Пушкин неоднократно возбуждал ходатайство о разрешении издавать ему газету литературно-политического характера. Но восстановление равновесия, при котором писатели национального направления могли бы вести борьбу с литературными и политическими прощелыгами типа Булгарина и Греча было совершенно не в интересах ушедших в подполье масонов. Бенкендорф, используемый видимо масонами из числа лиц принадлежащих к придворному кругу, давал всегда отрицательные заключения по поводу ходатайств Пушкина и издание газеты последнему не разрешалось.

IV. В УБИЙСТВЕ ПУШКИНА БЫЛ ЗАИНТЕРЕСОВАН НЕ НИКОЛАЙ I, А ВОЛЬТЕРЬЯНЦЫ И МАСОНЫ

I

Даже самое поверхностное знакомство с отношениями, существовавшими между Пушкиным и Николаем I, убеждают, что Николай I не мог быть инициатором преследований, которым все время подвергался Пушкин. Но тем не менее факт систематических преследований Пушкина налицо. Гениальный поэт, после того как он искренне примирился с правительством, по оценке П. Вяземского оказался в “гнусной западне”. Возникает вопрос: кто же был виновником создания этой “гнусной западни”? Ответ может быть только один — в травле и гибели великого русского поэта и выдающегося политического мыслителя могли быть заинтересованы только масоны и вольтерьянцы, большинство которых по своему социальному положению были члены высших слоев общества. Поэтому врагов Пушкина надо искать именно в этих слоях.

В Петербурге, при жизни Пушкина, было три главных “политических” великосветских салона: салон графа Кочубея, гр. Нессельроде и салон Хитрово-Фикельмон. Салоны Нессельроде и Кочубея были враждебно настроены к Пушкину, и Пушкин был открыто враждебен обществу группировавшемуся вокруг этих салонов. Сама Хитрово и ряд посетителей ее салона были настроены к Пушкину дружелюбно (во всяком случае внешне), но салон Хитрово-Фикельмон посещали и враги Пушкина, явные и скрытые. Именно в этом салоне Пушкин встретился с Дантесом и вся дальнейшая драма Пушкина протекла именно в этом салоне. Член Ордена Р. И. Е. Грот пишет в статье “Дуэль и смерть Пушкина” (Н. Р. С. № 16157), что “Злые силы сделали Наталью Николаевну игрушкой и орудием своих черных планов. Если бы им не удалось использовать Натали, они нашли бы другой способ, но Пушкина они все равно бы погубили. <3>

Описание графиней Фикельмон поведения Натали и Дантеса дает нам полную уверенность в невиновности Натали и в виновности Дантеса. Описание действий Дантеса всякого заставит думать, что с его стороны было обдуманное злое намерение, что он сознательно вел игру свою с целью у всех на глазах скомпрометировать Н. Н. Пушкину и, растравив горячий темперамент поэта, довести его до гибели”.

“Убит был не ревнивый муж. Орудием гнусных интриг был убит общественный деятель, неугодный темным умам”.

Кто же это были “темные умы”, которые избрали жену поэта “игрушкой и орудием своих черных планов?” Для члена Ордена Р. И. — Е. Грот несомненно одним из таких “темных умов” был Имп. Николай I. В указанной статье Е. Грот об этом говорит намеками, но в другой его статье “Первая дуэль Лермонтова” (Н. Р. С. № 16817) уже открыто утверждает: “Правительству нужна была смерть Пушкина, потому что его боялись, как воображаемого главаря антиправительственной партии”.

В свете реальных взаимоотношений между Пушкиным и Николаем I, подобное утверждение является обычной масоно-интеллигентской ложью. В убийстве Пушкина, осудившего вольтерьянство и масонство во всех его разновидностях, виноват не Николай I и не правительство, которое он возглавлял, а масоны входившие в правительство.

II

С первого дня своего царствования и до последнего, Николай I провел в непрерывной борьбе с русскими и европейскими масонами; начал свое царствование подавлением заговора — масонов-декабристов и закончил Крымской войной, организованной французскими и английскими масонами. Положение Николая I в этой борьбе было крайне тяжелым, так как он должен был править при помощи бывших русских масонов, конечно симпатизировавших своим европейским “братьям”. Для замещения различных государственных постов ему приходилось пользоваться тем человеческим материалом, который могли дать ему европеизировавшиеся: высшие слои общества. А именно в этих слоях имелось больше всего больших масонов, вольтерьянцев, членов запрещенных тайных политических обществ, поклонников разных течений европейского мистицизма, католичества, протестантства, и разных течений европейской философии. Это был наиболее денационализировавшийся слой русского народа, а ведь именно с помощью его Николаю I приходилось решать сложнейшую задачу организации русского национального возрождения.

Царевна Софья однажды сказала своему другу кн. Голицыну, жаловавшемуся, что окружающие не принимают задуманных им планов по преобразованию:

— Ну, что ж делать, Вася, других людей нам Богом не дадено!

Не было других, лучших людей “дадено” и Николаю I. “При грустных предзнаменованиях сел я на престол русский, — писал Николай I в 1850 году фельдмаршалу графу Паскевичу Эриванскому, князю Варшавскому, — и должен был начать мое царствование — казнями, ссылкой. Я не нашел вокруг престола людей, могших руководить царем — я должен был сам создавать людей и царствовать”. А из какого отрицательного человеческого материала имел возможность Николай I выбирать людей и создавать себе помощников — мы знаем. В другой раз Николай I с горечью сказал:

“Если честный человек честно ведет дело с мошенником, он всегда останется в дураках”.

Вскоре после своей свадьбы Императрица писала своей подруге, гр. Рантцнау: “Я чувствую, что, все, кто окружает моего мужа, неискренни, и никто не исполняет своего долга ради долга и ради России. Все служат ему из-за карьеры и личной выгоды, и я мучаюсь и плачу целыми днями, так как чувствую, что мой муж очень молод и неопытен, чем все пользуются”.

Николаю I и внутри России и вне ее часто приходилось иметь дело с простыми и с политическими мошенниками и он часто оказывался обманутым. Осуждая деятельность Николая I, никогда не надо упускать из вида, что в первые годы среди его ближайших помощников было много бывших масонов.

В. Ф. Иванов в исследовании “От Петра Первого до наших дней” (Русская интеллигенция и масонство) утверждает, что из числа ближайших помощников Николая I, следующие лица в прошлом были масонами: “...князь Волконский, министр. Имп. Двора, впоследствии светлейший князь и генерал-фельдмаршал, гр. Чернышев — военный министр, позднее светлейший князь, Бенкендорф — шеф жандармов, Перовский — министр внутренних дел, статс-секретарь Панин — министр юстиции, генерал-адъютант Киселев — министр государственных имуществ, Адлерберг — глав. нач. над почтовым департаментом, позднее министр Императорского Двора, светлейший князь Меньшиков — управляющий морским министерством”.

Проверить правильность утверждения В. Ф. Иванова, что все перечисленные выше лица были масонами, в эмиграции весьма затруднительно и эту проверку я произвести не мог. Но если даже не все из указанных Ивановым лиц были масонами, то значительная часть их несомненно ранее была масонами.

Для разработки необходимых реформ 6 декабря 1826 года был создан особый комитет. Главой комитета был назначен старый масон, гр. Кочубей, друг детства Александра I, член созданного последним Негласного Комитета, который современники называли “Якобинской шайкой”. Возникает вопрос, неужели Николай I не мог найти среди образованных людей более подходящего человека, чем гр. Кочубей? Видимо, более подходящего человека не было, хотя и гр. Кочубей не блистал ни умом, ни деловыми качествами. В дневнике Пушкина от 1 июня 1834 года читаем: “Тому недели две получено здесь известие о смерти гр. Кочубея. Оно произвело сильное действие: Государь был неутешен. Новые министры повесили головы. Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить”.

Недостаток людей заставил Николая I использовать и бывшего масона Сперанского, которого декабристы прочили в президенты русской республики после убийства всех Романовых. Сперанскому было поручено такое важное дело, как составление Кодекса действовавших в России законов. Сперанскому Николай I не доверял. Главой II Отделения Собственной Его Величества Канцелярии был назначен Балугьянский, которому однажды Николай I заявил, чтобы он не спускал глаз с Сперанского:

“— Смотри же, чтобы он не наделал таких проказ, как в 1810 году, ты у меня будешь за него в ответе”.

Назначение бывших масонов на высшие государственные посты не было результатом непредусмотрительности Николая I. Во-первых, как мы указывали, ему не из кого было выбирать, приходилось пользоваться теми людьми, которые имели опыт управления государством, а во-вторых, во времена Николая I считалось достаточным, если люди дадут клятву не состоять больше в обществах признанных правительством вредными для государства. В “просвещенные, демократические времена” Ленина и Сталина всем масонам, конечно, сразу бы оторвали головы. Но во времена “деспота” Николая I, подобные “политические меры” не было принято осуществлять.

Не все масоны, конечно, честно исполняли данную клятву и перестали вести работу в интересах масонства. Часть масонов, дав подписку, что они выходят из масонских лож и впредь не будет состоять ни в каких тайных обществах, продолжали состоять членами существовавших нелегально масонских лож, как это доказывает секретная директива Великой Провинциальной Ложи, разосланная тайным масонским ложам в сентябре 1827 года, спустя год после запрещения масонства в России.

Те же из масонов, которые на самом деле порвали связь с масонством, не были, конечно, в силах мгновенно изменить свое мировоззрение. Перестав быть масонами формально, они еще долго, а другие навсегда, оставались приверженцами идей пущенных в обращение масонством. Дать подписку о выходе из масонской ложи — это одно, а перестать так мыслить, как привык мыслить долгие годы — совсем другое. Встречаясь друг с другом, члены запрещенных масонских лож, как и раньше видели друг в друге политических единомышленников и при случае всегда были готовы оказать поддержку друг другу.

На первый взгляд русское масонство производило впечатление потухшего костра, но это было обманчивое впечатление. Духовная зараза, усиленно внедрявшаяся а течение 85-ти лет, не могла исчезнуть легко и бесследно.

III

Имели ли политические салоны Кочубея, Хитрово-Фикельмон и Нессельроде какое-нибудь отношение к недавно запрещенному масонству? Не могли не иметь, поскольку большинство знатных фамилий Петербурга уже несколько поколений были масонами. Кочубей, начиная с дней юности, был масоном. Хитрово — дочь Кутузова, масона высоких степеней, с детства вращалась в масонской среде и была знакома с многими масонами. Политический салон жены министра иностранных дел Нессельроде тоже был местом встреч бывших масонов аристократов. Вел. Кн. Михаил Павлович называл графиню Нессельроде “Господин Робеспьер”.

У графини Нессельроде в дом по-русски говорить не полагалось. “Дом русского министра иностранных дел был центром, так называемой, немецкой придворной партии, к которой причисляли и Бенкендорфа, тоже приятеля обоих Нессельроде. Для этих людей иностранец Геккерн был свой человек, а Пушкин был чужой” (Тыркова-Вильямс. Жизнь Пушкина, II, страница 407).

Дадим общую оценку указанных трех важнейших политических салонов Петербурга устами современников, принадлежавших к высшему свету Петербурга. Кн. Лобанов-Ростовский в своих записках называет, что высший свет “ханжеское общество людей мнивших себя русской аристократией”. Внучка Кутузова Д. М. Фикельмон писала Вяземскому: “...я ненавижу это суетное, легкомысленное, несправедливое, равнодушное создание, которое называют обществом... Оно так тяготеет над нами, его глухое влияние так могуче, “что оно немедля перерабатывает нас в общую форму... мы пляшем мазурку на все революционные арии последнего времени”. Дореволюционная историография и дореволюционное литературоведение старалось представить дело так, что русское масонство не оказало на политические судьбы России никакого внимания. Но это, конечно, не так.

Перед историком, заинтересовавшимся этими вопросами, откроются многие неожиданные тайны, так долго и тщательно скрываемые. Очень скоро у него, например, возникнет подозрение, а не являются ли великосветские салоны, после запрещения масонства в 1826 году, тайными масонскими ложами. Политическая направленность этих салонов, по своему характеру была явно масонской. По свидетельству Фикельмон, члены этих салонов плясали “мазурку на все революционные арии последнего времени”. Гр. Нессельроде была прозвана характерным именем “Господин Робеспьер”.

Существование тайных масонских лож — самое обычное дело для масонской тактики. По признанию самих масонов, известно, что после запрещения масонства в России, масоны создали тайные ложи. “Но ревностные братья, — писала незадолго до первой мировой войны, масонка Соколовская в своей книге “Русское масонство” (стр. 21), — не переставали собираться тайно. Сохранился документ от 10 сентября 1827 года, свидетельствующий, что после запрещения масонских лож, братья сплотились ЕЩЕ ТЕСНЕЕ, сделав предусмотрительное постановление о приеме впредь новых братьев с большею осторожностью. Документ сохранил нам решение масонов, ввести строгое подчинение масонской иерархии и обязать членов присягою о невыдаче не только цели собрания, но и их участников. Уголовные дела, возникавшие после запрещения масонства, СВИДЕТЕЛЬСТВУЮТ О ПРОДОЛЖАВШЕЙСЯ МАСОНСКОЙ ПРОПАГАНДЕ”. “Даже будучи в ссылке, — пишет в “Тайной силе масонства” А. Селянинов, — декабристские масоны не прекращали своих революционных связей. Они находились в переписке с известным уже нам масоном — евреем Пиколо Тигром”.

Вспомним исторический роман Писемского “Масоны”, в котором он изображает подпольную деятельность масонов в 1835-36 годах. “Масоны” — плод серьезного изучения Писемским тайной деятельности масонства в сороковых годах, т. е. десять лет спустя после запрещения.

Многое из описанного в романе Писемский не только слышал от своих родственников масонов, и их друзей масонов, но кое-что мог наблюдать сам. В 1835-36 г.г. — во время описываемое в романе, ему было уже 13-14 лет. Кроме того, Писемский специально изучал материалы, описывающие деятельность масонства в средине сороковых годов. “В настоящее время, — писал Писемский в декабре 1878 года переводчику своих произведений на французский язык, их нет в России ни одного, — но в моем еще детстве и даже отрочестве я лично знал их многих, из которых некоторые были весьма близкими нам родственниками: но этого знакомства, конечно, было недостаточно, чтобы приняться за роман... В настоящее время в разных наших книгохранилищах стеклось множество материалов о русских масонах, бывших по преимуществу мартинистами; их ритуалы, речи, работы, сочинения... всем этим я теперь напитываюсь и насасываюсь, а вместе, хоть и медленно, подвигаю и самый роман мой”.

“Масоны” написаны Писемским в результате детального изучения подпольной деятельности масонства и он в основных чертах верно показывает, что масоны пользуясь поддержкой высших сановников — бывших масонов — продолжали свою преступную деятельность. Главный герой романа масон Егор Егорович Марфин, находится в активных сношениях со Сперанским, с кн. А. Н. Голицыным, с гроссмейстером одной из закрытых лож. Видные государственные чиновники внимательно выслушивают Марфина и исполняют его указания, как им поступить в том или ином случае, все рекомендуемые Марфиным лица немедленно получают службу. С высшими государственными садовниками Марфин ведет себя дерзко и заносчиво, как власть имеющий. Губернский предводитель дворянства Крапчик — тоже масон. На балу, данном Крапчиком в честь ревизующего губернию графа Эдлерса, Марфин обменивается с Крапчиком особым масонским рукопожатием и масонскими сигналами. “...И при этом они пожали друг другу руки и не так, как обыкновенно пожимаются руки между мужчинами, а как-то очень уж отделив большой палец от других пальцев, причем хозяин чуть-чуть произнес: “А. Е.”, на что Марфин слегка как бы шикнул: “Ши!” На указательных пальцах у того и другого тоже были довольно оригинальные и совершенно одинаковые чугунные перстни, на печатках которых была вырезана Адамова голова с лежащими под ней берцовыми костями надписью наверху: “Sic Eris”. Сенатору, гр. Эдлерсу, в ответ на его слава:

“Мне об вас много говорил министр внутренних дел и министр юстиции”, — Марфин небрежно отвечает:

“Да, они меня знают...”

Крапчик уводит Марфина во время бала в спальню, увешанную масонскими знаками. “Передний угол комнаты занимала большая божница, завершавшаяся вверху полукуполом, в котором был нарисован благословляющий Бог с тремя лицами, но с единым лбом и с еврейской надписью: “Иегова”. В числе прочих масонских атрибутов висел и портрет великого мастера всех Соединенных лож, герцога Брауншвейг-Люнебургского”. В этом масонском капище между Крапчиком и Марфиным происходит следующий разговор:

— Значит, нет никакой надежды на наше возрождение, — заговорил он.

— Никакой, ни малейшей, — отвечал Марфин, постукивая своей маленькой ножкой. — Я говорю это утвердительно, потому что по сему поводу мне были переданы слова самого Государя.

— Государя?.. — переспросил предводитель с удивлением и недоверием.

Марфин в ответ утвердительно кивнул головой. Сомнение все еще не сходило с лица предводителя.

— Мне поведено было объяснить, — продолжал Марфин, кладя свою миниатюрную руку на могучую ногу Крапчика, — кто, к какой принадлежу ложе, какую занимаю степень и должность в ней и какая разница между масонами и энциклопедистами, или, как там выражено, вольтерьянцами, и почему в обществе между ими и нами существует такая вражда. Я на это написал все, не утаив ничего. Предводитель был озадачен.

— Но, почтенный брат, не нарушили ли вы тем наш обет молчания? — глухо проговорил он.

Марфин отвечает, что он написал, что он “христианин и масон, принадлежу к такой-то ложе... Более двадцати лет исполняю в ней обязанности гроссмейстера”. Марфин заявляет, что ему было передано пожелание Николая I, “чтоб в России не было, ни масонов, ни энциклопедистов, а были бы только истинно-русские люди, истинно православные, любили бы свое отечество и оставались бы верноподданными”.

Чрезвычайно характерен происшедший затем разговор.

“— Мы и православные и верноподданные! — подхватывает губернский предводитель.

— Нет, это еще не все, мы еще и другое! — перебил его снова с несколько ядовитой усмешкой Марфин. — Мы — вы, видно забываете, что я вам говорю: мы — люди, для которых душа человеческая и ее спасение дороже всего в мире, и для нас не суть важны ни правительства, ни границы стран, ни даже религия”.

Крапчик спрашивает Марфина: “А с вас, скажите, взята подписка о непринадлежности к масонству?” На этот вопрос следующий характерный ответ:

“— Никакой!.. Да я бы и не дал ее: я как был, есмь и останусь масоном! — отвечал Марфин.

Губернский предводитель грустно усмехнулся и качал было:

— Опять-таки в наших правилах сказано, что если монаршая воля запретит наши собрания, то мы должны повиноваться тому безропотно и без малейшего нарушения.

— Опять-таки вы слышали звон, да не уразумели, где он, — перебил его с обычною своею резкостью Марфин. — Сказано: “запретить собрания наши”, — тому мы должны повиноваться, а уж никак это не касается нашего внутреннего устройства: на религию и на совесть узды класть нельзя!”

Имение Марфина Кузьмищево — масонское логово. Марфин собирает в нее своих друзей масонов, священник сельской церкви в Кузьмищеве и тот масон, пишущий историю запрещенного масонства.

Писемский рисует, как во время пребывания Марфина в Москве, он посещает церковь, в которой собираются московские масоны. “Помещавшийся у свечного ящика староста церковный и вместе с тем, должно быть, казначей почтамта, толстый, важный, с Анною на шее, увидав подходящего к нему Егора Егоровича, тотчас утратил свою внушительность и почтительно поклонился ему, причем торопливо приложив правую руку к своей жирной шее, держа почти перпендикулярно большой палец к остальной кисти руки, каковое движение прямо обозначало шейный масонский знак ученика”.

Марфин вовлекает в масонство отставного капитана и свою будущую жену Сусанну. Причем принятие Сусанны в масоны было совершено о. Василием в сельской церкви. “Она вошла и увидала отца Василия не в епитрахили, как обыкновенно священники бывают на исповеди, но в белом запоне и с орденом на груди. Несмотря на свою осторожность, отец Василий не выдержал и облекся в масонские доспехи, чем чрезвычайно осталась довольна Сусанна Николаевна, и когда он благословил ее, то она с горячим чувством поцеловала его руку”. Затем состоялось принятие Сусанны в ложу и с нее была взята расписка. Марфин пытался издать написанную о. Василием “Историю масонства в России”, но несмотря на влиятельные знакомства ему это не удалось. Чтобы вознаградить начавшего пить о. Василия Марфин посылает “Историю масонства в России” местному архиерею Евгению, который встретив Марфина сказал ему: “Как я вам благодарен, что вы познакомили меня с прекрасным произведением отца Василия, тем более, что он, как узнаю его по фамилии, товарищ мне по академии”. В результате священник-масон оказывается в должности профессора церковной истории в местной семинарии.

Ничего невероятного в описанном Писемским нет, если вспомнить, что и самый влиятельный в Николаевскую эпоху митрополит Филарет был воспитанником в юности масонского Дружеского общества.

Высшие слои общества, оказывающие влияние на политическое положение страны — самые излюбленные масонами слои общества, которые они на протяжении всей истории избирают ареной своей тайной деятельности. Поэтому вполне возможно, что будущие историки подтвердят правильность нашего предположения, что политические салоны Нессельроде, Кочубея и Хитрово-Фикельмон, были ареной масонских интриг, против лиц враждебных ушедшему в подполье масонству. “Вдохновители гнусной кампании против Пушкина были граф и графиня Нессельроде, которые были связаны с главным палачом поэта Бенкендорфом. Граф Карл Васильевич Нессельроде, ближайший и интимнейший друг Геккерна, был немцем, ненавистником русских, человеком ограниченного ума, но ловким интриганом, которого в России называли “австрийским министром иностранных дел”... Графиня Нессельроде играла виднейшую роль в свете и при дворе. Она была представительницей космополитического, олихаргического ареопага, который свои заседания имел в Сен-Жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и салоне графини Нессельроде в доме Министерства Иностранных Дел в Петербурге. Она ненавидела Пушкина, и он платил ей тем же. Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски. Женщина эта паче всего не могла простить Пушкину его эпиграммы на отца ее, гр. Гурьева, масона, бывшего министра финансов в царствование императора Александра I, зарекомендовавшего себя корыстолюбием и служебными преступлениями:

...Встарь Голицын мудрость весил,
Гурьев грабил весь народ.

Графиня Нессельроде подталкивала Геккерна, злобно шипела, сплетничала и подогревала скандал. Из салона Нессельроде, чтобы очернить и тем скорее погубить поэта, шла гнуснейшая клевета о жестоком обращении Пушкина с женой, рассказывали о том, как он бьет Наталью Николаевну (преждевременные роды жены поэта объяснились ими тем, что Пушкин бил ее ногами по животу). Она же распускала слухи, что Пушкин тратит большие средства на светские удовольствия и балы, а в это же время родные поэта бедствуют и обращаются за помощью, что будто бы у Пушкина связь с сестрой Наталии Николаевны — Александриной, у Наталии Николаевны — с Царем и Дантесом и так далее. Эта же масонская мафия доносила Государю о политической неблагонадежности Пушкина. Гонителем и убийцей Пушкина был целый преступный коллектив. Фактические и физические исполнители примыкали к патологическому кружку, группировавшемуся вокруг Геккерна. Сюда нужно отнести Дантеса, кн. Долгорукова, Гагарина, Уварова и т.д. Кн. Долгоруков был порождением фронды родовитого русского дворянства против самодержавия “и узурпации династии Романовых”. Он совершенно серьезно считал себя претендентом на русский престол. В последние годы жизни в России кн. Долгоруков без всяких стеснений среди дворян Чернского уезда Тульской губернии говорил: “Романовы — узурпаторы, а если кому царствовать в России, так, конечно, мне, Долгорукову, прямому Рюриковичу”.

Связанные общими вкусами, общими эротическими забавами, связанные “нежными узами” взаимной мужской влюбленности, молодые люди — все высокой аристократической марки — под руководством старого развратного канальи — Геккерна, легко и беспечно составили злобный умысел на честь и жизнь Пушкина. Выше этого кружка “астов” находились подстрекатели, интеллектуальные убийцы — “надменные потомки известной подлостью прославленных отцов” вроде Нессельроде, Строгановых, Белосельских-Белозерских и т.д.”. “Между высшим светом, который поэт называл “притоном мелких интриганов, завистников и негодяев”, и Пушкиным шла постоянная и ожесточенная борьба, но борьба неравномерная: Пушкин боролся в одиночку, ему морально сочувствовали и поддерживали близкие, искренне к нему расположенные друзья; — против поэта орудовал комплот — масонская мафия — которая имела власть и влияние, которая плотной стеной окружила Самодержца и создавала между ним и поэтом непроницаемую стену”. (В. Иванов. Пушкин и масонство).

IV

Всякого, кто изучает работу организаторов Ордена Р. И. — Герцена, Белинского, Бакунина и их последователей, — фанатичных врагов всего русского поражает одно странное обстоятельство — поразительная бездеятельность III Отделения, созданного по совету Бенкендорфа, как орган для охранения государственной безопасности и борьбы с антихристианскими политическими идеями. С тех пор, как во главе III Отделения стал Бенкендорф, как правильно отмечает В. Иванов, никакой действительно борьбы против притаившегося масонства и членов возникнувшего Ордена Р. И. не велось. “Дело политического розыска, — утверждает В. Иванов, — попало в масонские руки, братья каменщики могли работать совершенно спокойно. Движение декабристов, направленное против монархии, не умерло. Масоны не смирились от неудачи 14 декабря. Они ушли в подполье и повели строго конспиративную работу”.

Фигура Бенкендорфа, действительно, весьма подозрительна. Пушкина, самого выдающегося представителя развивавшегося национального направления, он упорно травил, изображая его в глазах Николая I, как закоренелого революционера, а против деятельности действительных революционеров Герцена, Белинского, Бакунина и других не предпринимал решительных мер. Все перечисленные организаторы Ордена отделывались самыми незначительными взысканиями и творили, что хотели.

В. Иванов считает, что Бенкендорф был масоном и выдвинул проект создания III Отделения для того, чтобы во главе его иметь возможность покрывать деятельность запрещенного масонства и тех, кто был последователем пущенных масонством в обиход политических учений. Возвышение Бенкендорфа произошло, действительно при странных обстоятельствах. Возвышение его и доверие к нему Николая I началось после того, как он нашел будто бы в бумагах Александра I, которые он разбирал по поручению Николая I свою записку о заговоре декабристов, поданную им покойному Императору якобы еще в 1821 году. Эту свою докладную записку о декабристах Бенкендорф показал Николаю I. Николай I поверил Бенкендорфу, что он является противником тайных обществ, принял его проект организации III Отделения и назначил Бенкендорфа его главой. Никаких отметок Александра I на поданной, якобы, Бенкендорфом докладной записке НЕ БЫЛО. Была ли записка подана Александру I или ее Бенкендорф написал уже после восстания декабристов, чтобы втереться в доверие к Николаю I — это не известно. Выяснением этого важного вопроса русские историки до революции, конечно, не интересовались. Но этим вопросом историки должны обязательно поинтересоваться. Изучение подлинных исторических документов может быть вскроет причины странной бездеятельности Бенкендорфа по отношению к заклятым врагам русского государства в эпоху создания Ордена Р. И. Бенкендорф сам мог и не быть масоном, но он мог так же, как и Пален, быть только подлым, беспринципным карьеристом, а в силу аморальности слепым орудием русского и мирового масонства. А то, что Бенкендорф был личностью беспринципной, способной на все, показывает, как он отнесся к приказу Николая I не допустить дуэль между Пушкиным и Дантесом. Выполнив не приказ Николая I, а предательский совет кн. Белосельской (см. об этом далее) Бенкендорф этим самым содействовал убийству Пушкина.

Человек способный на подобное нарушение служебного долга — способен на все. Поэтому нет ничего удивительного в предположении Иванова о предательской роли Бенкендорфа, каковую он играл, занимая пост начальника III Отделения. Предательство, прикрываемое внешней лояльностью и сочетаемое с клеветой — это ведь самый излюбленный метод работы масонов. У масонов, ведь всегда “все позволено” ради достижения масонских целей. Николай I верно говорил, что “Если честный человек честно ведет дело с мошенником, он всегда останется в дураках”. Николай I вел себя по отношению к Бенкендорфу, которого считал честным человеком, — честно. Но вел ли себя честно по отношению к Николаю I Бенкендорф?

V

В. Иванов считает, что Бенкендорф принадлежал к числу тех же масонов, которые работали в интересах масонства и после запрещения масонства. “Бенкендорф, — пишет В. Иванов, — покровительствовал радикальным и социалистическим кружкам. Борьба с вредными идеями идет на словах. Эту борьбу ведут, главным образом, с Пушкиным, который ушел из масонства, отвернулся от декабристов и стал пламенным защитником Николая Павловича”. Эта версия, несмотря на всю неожиданность, однако, весьма похожа на истину. Бездеятельность Бенкендорфа в отношении лиц, ведших в царствование Имп. Николая I подрывную работу против царской власти, несомненна. Необходимо только выяснить, каковы причины этой бездеятельности. Бенкендорф быстро и легко мог пресечь деятельность Белинского, Герцена, Бакунина и других лиц, положивших начало Ордену Русской Интеллигенции. Но этого не было сделано. Пушкину приходилось чаще получать приглашение посетить Бенкендорфа, чем Белинскому.

Пушкину был запрещен выезд в Европу. Но организаторы Ордена, злейшие враги России и Николая I, Герцен, Бакунин и Белинский — все получили разрешение выехать в Европу. К главарю Ордена Белинскому Третье Отделение относилось столь снисходительно, что членам Ордена пришлось даже выдумать миф о том, что де если бы Белинский не умер, его начало бы преследовать Третье Отделение. Может быть и начало бы. Но это кабы да кабы. А при жизни Белинского преследовали все-таки не его, а Пушкина.

“После возвращения Пушкина из Михайловского, — пишет Иванов, — у масонов не оставалось никаких иллюзий относительно того, что они могут использовать Пушкина для достижения своих целей. Расчеты, что Пушкин будет союзником масонства и отдаст свой талант на службу последнему, что он будет не врагом, а другом и попутчиком масонства, рушились: между Пушкиным и масонами произошел окончательный разрыв, и завязалась упорная, непримиримая борьба.

В роли гонителя и палача Пушкина от Ордена Вольных Каменщиков выступает Бенкендорф, фактический цензор и тайный опекун поэта. Бенкендорф систематически начинает свою атаку против поэта. Он и братья масоны начинает жечь Пушкина на медленном огне. Бенкендорф гнал и терзал Пушкина, как своего врага, как человека вредного и опасного масонам. Со стороны Бенкендорфа это была не личная месть, а месть партийная. Никаких личных отношений у Пушкина с Бенкендорфом не было. Не было и не могло быть никаких столкновений по службе. Бенкендорф знал, что Пушкин лоялен правительству и никакой опасности для него не представляет. Не Пушкин, а Бенкендорф был тягчайшим преступником против Государя II родины. Бенкендорф не только не боролся с действительными и опасными врагами государства и общества — масонами, а напротив, покровительствовал им, покрывал их преступную работу и сам принимал активное участие в их преступлениях”.

“Пушкина стали гнать потому, что он не пожелал и не мог стать на путь предательства, лжи и преступлений против правительства. Начинается работа Бенкендорфа и III Отделения. В письме от 30 сентября 1826 года. “...Бенкендорф, надзору которого Пушкин был поручен, сообщил ему, что Государь не только не запрещает приезда в столицу, “но предоставляет совершенно на Вашу волю” и дальше следовала оговорка “с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения через письма”. При этом Бенкендорф подтвердил Пушкину, что сочинений Его НИКТО, КРОМЕ ГОСУДАРЯ, рассматривать не будет, и передал ему царское поручение — заняться “предметом о воспитании юношества”. В действительности Бенкендорф сам становится цензором Пушкина и всемерно стесняет его свободу. За Пушкиным начинают следить, вскрывать его корреспонденцию, стеснять свободу передвижений, выдумывать и расследовать несуществующие преступления и именем Государя осыпать выговорами и обидными замечаниями”.

Пушкин составляет докладную записку “О народном образовании”, весьма консервативную по своему характеру. Он считает, например, необходимым “во что бы то ни стало подавить воспитание частное” и “увлечь все юношество в учебные заведения, подчиненные надзору правительства”. Реформы, предлагаемые Пушкиным в области народного образования, по своему существу направлены против масонства. Пушкин имел ясное представление, как коверкали души русских подростков в частных учебных заведениях, содержимых иностранными проходимцами, среди которых в роли преподавателей часто выступали иностранные масоны. Закрыть частные учебные заведения на некоторое время было необходимо. Это сразу бы сократило возможности русских и иностранных масонов нравственно и политически разлагать русское юношество. Пушкин против того, чтобы в учебных заведениях существовали порядки похожие на те, которые существовали в Царскосельском Лицее, в котором он обучался. Пушкин осуждает, что во “всех училищах дети занимаются литературою, составляют общества, даже печатают свои сочинения в светских журналах. Должно обратить серьезное внимание, — пишет он, — на рукописи, ходящие между воспитанниками. За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание, за возмутительную — исключение из училища, но без дальнейшего гонения по службе”.

И вот, подобная записка Бенкендорфом или кем-то другим из высокопоставленных лиц была истолкована, как увлечение Пушкина “безнравственным и беспокойным” просвещением. Необходимо было обладать исключительным цинизмом, чтобы оценить подобным образом высказанные Пушкиным трезвые и умные взгляды на народное образование. Передав Пушкину благодарность Николая I за составление записки о народном образовании, Бенкендорф сообщает ему затем, что будто бы “Его Величество при сем заметить соизволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, ЗАВЛЕКШЕЕ ВАС САМИХ НА КРАЙ ПРОПАСТИ и повергшее в оную толикое количество людей”. Если бы Николай I даже бы и высказал подобное несправедливое мнение о записке Пушкина, то он, конечно, никогда бы не счел нужным после состоявшегося примирения, так бесцеремонно указывать Пушкину на его прошлые юношеские прегрешения. Николай I не был способен на столь мелочные и подлые уколы.

Оценка, которую сделал Николай I Пушкину после беседы: “Это самый умный человек в России”. Бенкендорф же отчитывает самого умного человека России как мальчишку, издевается над ним, приписывая ему мнения, каковых он вовсе в записке не высказывает. Тайный смысл письма Бенкендорфа следующий: “Если тебя простил царь, если он назвал тебя умнейшим человеком России, — не надейся, что тебя простят другие, которым ты бросил дерзкий вызов. Царь простил тебя, но другие не простят тебе твоей измены. Ты забыл, что народная мудрость говорит: “Жалует Царь, да не жалует псарь”.

“Унизительная и придирчиво враждебная опека Бенкендорфа, — пишет В. Иванов, — в силу которой не только литературная, но и личная жизнь поэта оставалась до самой его смерти под полицейским надзором, — с каждым годом усиливалась”. Бенкендорф принимает на себя роль гувернера 30-летнего Пушкина и покровительственно поучает его, как мальчишку, как ему жить и какой держаться и в дальнейшем линии поведения. Создалось невыносимое положение. Бенкендорф стал стеной между поэтом и Государем. Пушкин не мог пробить этой стены. Все делалось от имени и именем Государя, который не знал, что Бенкендорф, искажает его волю и принимает в отношении поэта меры, которые Царь-Рыцарь, по благородству своего характера, никогда не мог бы одобрить. Государь уважал и любил поэта, он желал ему добра, а не зла, он, не допускал низости людской, был уверен, что его представитель выполнит свято его волю и будет охранять и оберегать великого человека. Пушкин знал, что Государь не при чем в той бесчестной роли, которую по заданиям темных сил, выполнял Бенкендорф, подвергая поэта стеснениям, унижениям и оскорблениям. “Не Он (Имп. Николай!) виноват в свинстве его окружающих”, — писал Пушкин своей жене.

Масонство создало настолько запутанную обстановку, которую без трагического финала изжить было невозможно. По мере созревания таланта Пушкина и роста его славы, возрастала и ненависть масонства в отношении Пушкина, которые гнали “его свободный чудный дар” до тех пор, пока рука подосланного с “пустым сердцем” убийцы не погасила исторической славы России”. (В. Иванов. Пушкин и масонство, стр. 51-52).

VI

В начале 1827 года, Комиссия Военного Суда созданная по делу Алексеева и других, обнаружив у обвиняемых отрывок из стихотворения Пушкина “Анри Шенье” попросила Московского Обер-полицмейстера допросить Пушкина с какой целью им написано настоящее стихотворение. Запрос был вызван тем, что на копии стихотворения имелась надпись: “На 14 декабря”. Пушкин ответил: “Сии стихи действительно сочинены мною. Они были написаны гораздо прежде последующих мятежей и помещены в элегии “Анри Шенье”, напечатанной с пропусками в собрании моих сочинений. Они явно относятся к французской революции, коей А. Шенье пал жертвой. Все стихи никак, без ясной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабря. Не знаю, кто над ними поставил сие ошибочное название. Не помню, кому мог передать мою элегию “А. Шенье”.

Александр Пушкин. 27 января 1827 года.

И, действительно, понять идейный смысл Элегии было очень нетрудно: Анри Шенье был казнен по обвинению в монархическом заговоре. Стихотворение Пушкина никак не может быть отнесено к восстанию декабристов. Но тем не менее кому-то, вероятно масонам и вольтерьянцам, очень хотелось отомстить вставшему на сторону Николая I Пушкину, изобразив его идейным соратником декабристов, нераскаявшимся заговорщиком.

Следствие по делу “Анри Шенье” вел бывший масон Кочубей, и хотя монархическая направленность “Анри Шенье” была ясна для каждого, гр. Кочубей, бывший Председателем Государственного Совета настоял на том, чтобы Пушкин был отдан под секретный надзор и предложил взять с него расписку, чтобы он (вопреки обещанию Николая I “быть его цензором”) сдавал свои произведения в обычную цензуру. Кочубей, конечно, не блистал умом, но понять, что “Анри Шенье” не имеет никакого отношения к заговору декабристов, — это-то он, конечно, понять мог. Следовательно, ему и еще кому-то было выгодно восстановить Пушкина против нового Императора, а нового Императора против Пушкина.

В подписанном Кочубеем отношении к Главнокомандующему Петербурга гр. П. А. Толстому (б. масон) отношении по поводу расследования о “Анри Шенье”, написано что “...вместе с сим Государственный Совет признал нужным к означенному решению Сената присовокупить: чтобы по неприличному выражению Пушкина (!?) в ответах насчет происшествия 14 декабря 1825 г. и по духу самого сочинения его в октябре того года напечатанного, поручено было иметь за ним в месте его жительства секретный надзор”. Спустя две недели Петербургский военный губернатор П. В. Голенищев-Кутузов (б. масон) сообщил гр. П. А. Толстому: “...известный стихотворец Пушкин обязан подписью в том, что впредь никаких сочинений без рассмотрения и пропуска оных цензурою не выпускал в публику. Между тем учрежден за ним секретный надзор”.

В июне следующего года Пушкина привлекают к расследованию о том, кто является автором кощунственной поэмы “Гаврилиада”. Расследование не имело никаких последствий для Пушкина только благодаря тому, что Пушкин обратился с письмом к самому Императору (См. стр. 37). После получения письма Николай I приказал Пушкина больше не допрашивать.

И так было почти всегда, когда Пушкин мог лично или письменно объяснить Царю, как было дело в действительности. Но ведь Пушкин не всегда имел возможность давать объяснения самому Николаю I. У Николая I, правившего Россией в необычайно сложную политическую эпоху, не было времени, чтобы всегда лично разбирать обвинения против Пушкина, выдвигаемые против поэта его врагами. Чаще всего пределы свободы Пушкина определялись не царем, а Бенкендорфом, который только изредка действовал по прямому поручению царя, а чаще сам подсказывал царю, что можно и что нельзя позволять делать Пушкину.

Прекратилось после вмешательства Николая I дело о “Гаврилиаде”, зато началась травля Пушкина на страницах “Северной Пчелы”. Николай I, как мы уже знаем, выразил желание, чтобы “Северная Пчела” была закрыта, но Бенкендорф доказал, что этого сделать нельзя. То есть во всех известных нам случаях Бенкендорф занимает по отношению к Пушкину всегда явно враждебную позицию.

“У гр. Бенкендорфа не было никаких оснований лично ненавидеть Пушкина. Но тем не менее гр. Бенкендорф, который если бы хотел, мог всегда своевременно прекратить и деле по поводу из “Анри Шенье”, и травлю “Северной Пчелы”, и предотвратить дуэль с Дантесом, никогда этого не делал, а всегда оказывался в одном лагере с преследователями Пушкина. Иногда шеф жандармов старался довести его до взрыва”, — пишет известный пушкинист М.Гофман. “...Пушкин все же продолжал обожать своего Государя, с каждым днем все больше начинает ненавидеть “льстеца” Бенкендорфа и все окружение монарха: “дело об Анри Шенье” ему открыло глаза” (М. Гофман. Драма Пушкина. “Возрождение”. Тетрадь 62).

4 марта 1830 года Пушкин писал, например, Бенкендорфу: “...несмотря на четыре года поведения безупречного, я не смог приобрести доверия властей. С огорчением вижу я, что всякий шаг мой возбуждает подозрение и недоброжелательство”. Чиновник III отделения, М. М. Попов, говорит в своих записках, что Бенкендорф и фон Бок всегда смотрели на Пушкина, “как на опасного вольнодумца, постоянно следили за ним и тревожились каждым его движением”.

V. ПУШКИН, КАК ВОССТАНОВИТЕЛЬ ТРАДИЦИОННОГО РУССКОГО МИРОВОЗЗРЕНИЯ

I

Ко времени восстания декабристов Пушкин духовно окончательно порвал с масонами и с их духовными отпрысками. Уход Пушкина от масонов, и отказ его от участия в работе тайных обществ — является важнейшим этапом в духовном развитии русского образованного общества после революции Петра I. Повернувшись спиной к масонам и вольтерьянцам, Пушкин повернулся лицом к духовным истокам русской национальной культуры. Дадим по этому вопросу слово представителю Ордена Г. Федотову. “Выражаясь очень грубо, — пишет он, — Пушкин из революционера (?) становится консерватором: 14 декабря 1825 года, столь же грубо можно считать главной политической вехой на его пути” (“Новый Град”, стр. 245).

“Я как-то изъявил свое удивление Пушкину, — пишет Соболевский, — что он устранился от масонства, в которое он был принят, и что он же не принадлежал ни к какому другому тайному обществу”.

Пушкин на это ответил Соболевскому следующее: “Разве ты не знаешь, что филантропическое и гуманитарное общество, даже и самое масонство, получило от Адама Вейсгаупта направление подозрительное и враждебное, существующим государственным порядкам. Как же мне было приставать к ним” (“Русский архив”. 1870 г. Стр. 1315-16).

Этот характерный ответ Пушкина разоблачает ложь декабристов о том, что Пушкин будто бы добивался вступить в тайные общества декабристов, но они дескать не доверяли ему, и его не приняли. Вот то, что, Пушкин, из вольтерьянца и масона, стал национальным мыслителем и консерватором, и не могли никогда простить Пушкину историки и критики, выполнявшие идейные заказы Ордена.

“Пушкин, — указывает В. Иванов в своем исследовании “А. С. Пушкин и масонство”, — не с революцией, а против революции, он не с масонами, а против масонов — врагов Православия и Церкви, Монархии и Русской Народности. Пушкин в своих произведениях православный христианин, и верный сын Церкви, монархист и националист. Его произведения — открытое и сокрушающее обличение масонства. Пушкин отчетливо понял, что значит революция. Он чутким сердцем почувствовал и живым умом осознал, что путь революции самый ужасный и наименее надежный путь для усовершенствования жизни”.

Князь П. Вяземский, один из ближайших друзей Пушкина, лучше других знавший политическое мировоззрение Пушкина и декабристов, писал в критической статье о поэме Пушкина “Цыгане”:

“Натура Пушкина была более открыта к сочувствиям, нежели к отвращениям. В нем было более любви, нежели негодования; более благоразумной терпимости и здравой оценки действительности и необходимости, нежели своевольного враждебного увлечения. На политическом поприще, если оно открылось бы пред ним, он без сомнения был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом. Так называемая либеральная молодая пора поэзии его не может служить опровержением слов моих. Во-первых, эта пора сливается с порою либерализма, который, как поветрие, охватил многих из тогдашней молодежи. Нервное впечатлительное создание, каким обыкновенно родится поэт, еще более, еще скорее, чем другие, бывает подвержено действию поветрия. Многие из тогдашних так называемых либеральных стихов его были более отголоском того времени, нежели отголоском, исповедью внутренних чувств и убеждений его. Он часто был Эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи, и отзывался теми веяниями, теми голосами, которые налетали на него. Не менее того, он был искренен, но не был сектатором в убеждениях или предубеждениях своих, а тем более не был сектатором чужих предубеждений. Он любил чистую свободу, как любить ее должно, как не может не любить ее каждое молодое сердце, каждая благо-рожденная душа. Но из этого не следует, чтобы каждый свободолюбивый, человек был непременно и готовым революционером”.

“Политические сектаторы двадцатых годов <4> очень это чувствовали и применили такое чувство и понятие к Пушкину. Многие из них были приятелями его, но они не находили в нем готового соумышленника и, к счастью его самого и России, они оставили его в покое, оставили в стороне. Этому соображению и расчету их можно скорее приписать спасение Пушкина от крушения 25-го года, нежели желанию, как многие думают, сберечь дарование его и будущую литературную славу России. Рылеев и Александр Бестужев, вероятно, признавали себя такими же вкладчиками в сокровищницу будущей русской литературы, как и Пушкина, но это не помешало им самонадеянно поставить всю эту литературу на одну карту, на карту политическую: быть или не быть”.

Все своеобразие политического мировоззрения Пушкина очень верно характеризует С. Франк в своей работе “Пушкин, как политический мыслитель”. “По общему своему характеру, политическое мировоззрение Пушкина есть консерватизм, сочетавшийся, однако, с напряженным требованием свободного культурного развития, обеспеченного правопорядка и независимости, — т. е. в этом смысле проникнутый либеральными началами.

Консерватизм Пушкина слагается из трех основных моментов: из убеждения, что историю творят и потому государством должны править не “все”, не средние люди или масса, а избранные, вожди, великие люди, из тонкого чувства исторической традиции, как основы политической жизни, и наконец из забот о мирной непрерывности политического развития и из отвращения к насильственным переворотам... Пушкин непосредственно любил и ценил начало свободы. И в этом смысле он был либералом.

Но Пушкин также непосредственно ощущал, любил и ценил начала власти и его национально-русское воплощение, принципиально основанное на законе, принципиально стоящее над сословиями, классами и, национальностями, укорененное в вековых преданиях, или традициях народа Государство Российское, в его исторической форме — свободно принятой народом наследственной монархии. И в этом смысле Пушкин был консерватором”.

“Главным мотивом Пушкинского “консерватизма” является борьба с уравнительным демократическим радикализмом, с “якобинством”. С поразительной проницательностью и независимостью суждения он усматривает — вопреки всем партийным шаблонам и ходячим политическим воззрениям, сродство демократического радикализма с цезаристским абсолютизмом. Если в политической мысли XIX века (и, в общем, вплоть до нашего времени) господствовали два комплекса признаков: “монархия — сословное государство — деспотизм” и “демократия” — равенство — свобода”, которые противостояли (и противостоят) друг другу, как “правое” и “левое” миросозерцание, то Пушкин отвергает эту господствующую схему — по крайней мере, в отношении России — и заменяет ее совсем иной группировкой признаков. “Монархия — сословное государство — свобода — консерватизм” выступают у него, как единство, стоящее в резкой противоположности к комплексу “демократия — радикализм (“якобинство”) — цезаристский деспотизм”.

II

Про Пушкина можно сказать то же, что сказал Гейрих Гейне про Мишеля Шевалье, французского экономиста; что он “консерватор и в то же время прогрессист. Одною рукою он поддерживает старое здание для того, чтобы оно не рухнуло людям на голову, другою чертит план для нового, более обширного здания будущего”. Пушкин, хорошо знавший всемирную и русскую историю, был сторонником мысли хорошо выраженной одним английским государственным деятелем, что “народы управляются только — двумя способами — либо традицией, либо насилием”. Закон, гарантирующий человеку реально возможную в его время свободу, черпает свою силу в традиции. Законы любого государства опираются на национальные традиции.

Пушкин всегда невысоко ценил политическую свободу. В 1836 году он писал, например:

Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспаривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать,
И мало горя мне — свободна ли печать
Морочить олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура:
Все это, видите ль, слова, слова, слова...
Иные, лучшие мне дороги права.
Иная, лучшая потребна мне свобода...
Зависеть от властей, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними!..
Никому Отчета не давать; себе лишь самому
Служить и угождать: для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи.
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья —
Вот счастье, вот права!

Уже “...18-летний Пушкин учит нас, что закон выше государства, и что правители не должны пользоваться законодательной властью по своему произволу”. “Пушкин в юности был сторонником постепенного политического развития, — пишет известный юрист А. А. Гольденвейзер, — уже в первом “Послании к цензору” мы находим резкое в устах 23-летнего юноши признание: “Что нужно Лондону, то рано для Москвы”. Впоследствии он был убежден в необходимости для России монархического строя и даже оправдывал самодержавие русских царей, — не только потому, что он видел во власти русского царя гарантию того, что в России над всеми сословиями будет “простерт твердый щит” законности. Он был убежден, что в дворянско-крепостнической России только “самодержавной рукой” можно “смело сеять просвещение” и что только “по мании царя” может “пасть рабство”. А в освобождении крестьян и в просвещении народа Пушкин правильно видел две главные предпосылки для устроения правового строя”. (А. А. Гольденвейзер. В защиту права. Стр. 101).

Пушкин, как правильно замечает А. Гольденвейзер, “был в своем политическом мировоззрении величайшим реалистом”. “Именно за этот реализм, столь несвойственный русскому интеллигентскому мышлению С. Франк и называет Пушкина “Совершенно оригинальным и, можно сказать, величайшим русским политическим мыслителем XIX века”.

Пушкин был далек от морального максимализма Достоевского и Толстого. Он знал, что мы живем на грешной земле, среди грешных людей. Пушкин учил любить свободу, право, не революцию, а постепенное, но упорное стремление к лучшему социальному строю.

VI. ВЗГЛЯД ПУШКИНА НА ИСТОРИЧЕСКОЕ ПРОШЛОЕ РОССИИ

Пушкин был не только умнейшим, но и образованнейшим человеком своего времени. Кроме Карамзина только Пушкин так глубоко и всесторонне знал прошлое русского народа. Работая над “Борисом Годуновым”, он глубоко изучил Смутное время, историю совершенного Петром I губительного переворота, эпоху Пугачевщины, То есть, Пушкин изучил три важнейших исторических эпохи определивших дальнейшие, судьбы Русского народа. Пушкин обладал неизмеримо более широким историческим кругозором, чем большинство его современников и поэтому он любил русское историческое прошлое гораздо сильнее большинства его современников. “Дикость, подлость и невежество, — писал он, — не уважать прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим, а у нас иной потомок Рюрика более дорожит звездою двоюродного дядюшки, чем историей своего дома, т. е. историей отечества”.

...Да ведают потомки православных,
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают,
За их труды, за славу, за добро,
А за грехи, за темные деянья,
Спасителя смиренно умоляют...

Как правильно указывает И. С. Аксаков, во время открытия памятника Пушкину в Москве: “Любовь Пушкина к предкам давала и питала живое, здоровое историческое чувство. Ему было приятно иметь через них, так сказать, реальную связь с родною историей, состоять как бы в историческом свойстве и с Александром Невским, и с Иоаннами, и с Годуновым. Русская летопись уже не представлялась ему тем чем-то отрешенным, мертвою хартией, но как бы семейною хроникой”.

Один из образованнейших людей николаевской эпохи кн. П. Вяземский так оценивает Пушкина, как историка: “В Пушкине было верное понимание истории, свойство, которым одарены не все историки. Принадлежностями его ума были ясность, проницательность и трезвость.... Пушкин был одарен, так сказать, самоотвержением личности своей настолько, что мог отрешить себя от присущего и воссоздать минувшее, ужиться с ним, породниться с лицами, событиями нравами, порядками — давным-давно замененными новыми поколениями, новыми порядками, новым обществом и гражданским строем. Все это необходимые для историка качества, и Пушкин ими обладал в высшей мере”. Пушкин писал:

...Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века
По воле Бога самого
Самостоянье человека,
Залог величия его.
Животворящие святыни.
Земля была б без них мертва,
Без них наш тесный мир — пустыня,
Душа — алтарь без Божества.

“Уважение к минувшему, — утверждает Пушкин, — вот черта, отличающая образованность от дикости; кочующие племена не имеют ни истории, ни дворянства” (“Наброски статьи о русской истории”).

Во время Пушкина изучение русской истории и памятников древней русской письменности, только что начиналось и много Пушкин не мог знать. Но благодаря своему огромному уму, он тем не менее, ясно и верно понимал, что ход исторического развития России был совершенно иной, чем историческое развитие Европы. Будучи еще совершенно юным, в своих “Исторических замечаниях”, написанных в 1822 г., он тем не менее верно указывает, что: “Греческое вероисповедание, отдельное от прочих, дает нам ОСОБЕННЫЙ НАЦИОНАЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР. В России влияние духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических: “...Мы были обязаны монахам нашей историей, следственно и просвещением”.

В статье “Отчуждение России от Европы” Пушкин высказывает следующее о результатах отделения Киевской Руси от Европы, с которой до нашествия татар она находилась в теснейших политических и культурных сношениях: “Долго Россия была совершенно отделена от судеб Европы. (Зачеркнуто: “Она совершила свое предназначение. С XI века, приняв христианстве из Византии, она не участвовала в умственной деятельности католического мира в эпоху Возрождения латинской Европы”). Ее широкие равнины поглотили силу монголов и остановили их разрушительное нашествие. Варвары, не осмелясь оставить у себя в тылу порабощенную Русь, возвратились в степи своего Востока. Христианское просвещение было спасено истерзанной и издыхающей Россией, а не Польшей, как еще недавно утверждали европейские журналы: но Европа, в отношении России, всегда была столь же невежественна, как и неблагодарна”.

“Гизо объясняет одно из событий христианской истории, — европейское просвещение. Он обретает его зародыш, описывает постепенное развитие и, отклоняя все отдаленное, случайное и постороннее, доводит до нас сквозь ряд темных и кровавых, тяжелых и расцветающих веков.

Вы поняли все достоинство французского историка, поймите ж и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы, чем мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада”.

VII. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К САМОДЕРЖАВИЮ

“Изучение истории Смуты приводит его к одному убеждению, которое является позднее основным для его политического мировоззрения, — к убеждению, что монархия есть в народном сознании фундамент русской политической жизни”. (С. Франк).

Утверждая о том, что Пушкин в зрелом возрасте был монархистом можно сослаться на следующее свидетельство Гоголя:

Вот что писал Гоголь в своем письме к В. А. Жуковскому, помещенном под названием “О лиризме наших поэтов” в “Выбранных местах из переписки с друзьями”:

“...Как умно определял Пушкин значение полномощного монарха! И как он вообще был умен во всем, что ни говорил в последнее время своей жизни! “Зачем нужно, — говорил он, — чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон — дерево; в законе слышит человек что-то жестокое и небратское. С одним буквально исполнением закона не далеко уйдешь; нарушить же, или исполнить его никто из нас не должен: для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха — автомат: много-много, если оно достигнет того, чего достигли Соединенные Штаты. А что такое Соединенные Штаты? Мертвечина. Человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит. Государство без полномощного монарха то же, что оркестр без капельмейстера: как ни хороши будь все музыканты, но, если нет среди них ни одного такого, который бы движением палочки всему подавал знак, никуда не пойдет концерт. (А, кажется, он сам ничего не делает, не играет ни на каком инструменте, только слегка помахивает палочкой, да поглядывает на всех, и уже один взгляд его достаточен на то, чтобы умягчить, в том и другом месте, какой-нибудь шершавый звук, который испустил бы иной дурак-барабанщик или неуклюжий тулумбас). При нем и мастерская скрипка не смеет слишком разгуляться на счет других: блюдет он общий строй, всего оживитель, верховодец верховного согласия!” Как метко выражался Пушкин! Как понимал он значение великих истин!”

“Можно сказать, — замечает С. Франк, — что этот взгляд Пушкина на прогрессивную роль монархии в России есть некоторый уникум в истории русской политической мысли XIX века. Он не имеет ничего общего ни с официальным монархизмом самих правительственных кругов, ни с романтическим, априорно-философским монархизмом славянофилов, ни с монархизмом реакционного типа. Вера Пушкина в монархию основана на историческом размышлении и государственной мудрости и связана с любовью к свободе и культуре”.

“Его символ веры, — указывает известный пушкинист М. Л. Гофман, — заключался для него в трех словах — Бог, Родина, Царь. Последний должен быть самодержавным монархом, наделенным безграничной властью, больше отцом Родины, чем ее слугой (с Иоанна Грозного не существовало более убежденного воспевателя самодержавия, чем Николай I). (М. А. Гофман. Драма Пушкина. “Возрождение”. Тетрадь 62).

“...Прежде всего Пушкин в отношении русской политической жизни — убежденный монархист, как уже было указано выше. Этот монархизм Пушкина не есть просто преклонение перед незыблемым в тогдашнюю эпоху фактом, перед несокрушимой в то время мощью монархического начала (не говоря уже о том, что благородство, независимость и абсолютная правдивость Пушкина совершенно исключают подозрение о каких-либо лично-корыстолюбивых мотивах этого взгляда у Пушкина). Монархизм Пушкина есть глубокое внутреннее убеждение, основанное на историческом и политическом сознании необходимости и полезности монархии в России — свидетельство необычайной объективности поэта, сперва гонимого царским правительством, а потом всегда раздражаемого мелочной подозрительностью и враждебностью”.

“В отношении же России, Пушкин в зрелую эпоху никогда не был конституционалистом, а — хотя с существенными оговорками, о которых ниже — был, в общем скорее сторонником самодержавной монархии. В политическом мировоззрении Пушкина можно наметить лишь немногие общие принципы — в высшей степени оригинальные, не укладывающие в программу какой-либо партии XIX века”. (С. Франк, Пушкин, как политический мыслитель).

Пушкин прекрасно понимал то, что до сих пор не могут понять многие левые, что недостатки русской жизни объясняются отнюдь не наличием самодержавия. Что одна смена самодержавия ничего не даст, что чернь всегда будет худшим тираном, чем царь.

Зависеть от царей, — зависеть от народа —
Не все ли мне равно?..

VIII. ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ МИРОВОЗЗРЕНИЯ ПУШКИНА

Великий поэт понимал, что многие из его современников предъявляют русской действительности часто такие требования, какие не выдержит ни одно государство на свете. Коснувшись в 1832 году характера зарождавшегося русского либерализма, Пушкин пророчески заметил, что в России очень много людей “стоящих в оппозиции не к правительству, а к России”.

Пушкин, как позднее Гоголь, ясно сознавал, что добиваться улучшения жизни в России должно и нужно, но нельзя в жертву иллюзорным политическим мечтам и политическому фанатизму приносить Россию, созданную жертвенным трудом многих поколений русских людей. Пушкин чувствовал свою кровную связь с национальным государством и самодержавием, создавшим это государство. Эта основная черта политического мировоззрения зрелого Пушкина всегда раздражала членов Ордена. В силу именно этой причины русская интеллигенция несколько раз переживала многолетние периоды отрицания Пушкина.

... “Борис Годунов” с его Пименом, это не что иное, как яркое отображение древней Святой Руси; от нее, от ее древних летописцев, от их мудрой простоты, “от их усердия, можно сказать, набожности, к власти Царя, данной от Бога”, он сам почерпнул эту инстинктивную народную любовь к русской Монархии и русским Государям. Его светлый, трезвый государственный смысл вместе с благородною правдивостью и честностью сердца, заставлявшими его добросовестно углубляться в изучение родной истории и современной ему иноземной политической жизни, постепенно превратили в нем это полусознательное чувство в сознательное твердое убеждение”. (Митрополит Анастасий. Пушкин в его отношении к религии и Православной Церкви).

“...Общим фундаментом политического мировоззрения Пушкина было национально-патриотическое умонастроение, оформленное как государственное сознание. Этим был обусловлен его прежде всего страстный постоянный интерес к внешне-политической судьбе России. В этом отношении Пушкин представляет в истории русской политической мысли совершенный уникум, среди независимых и оппозиционно настроенных русских писателей XIX века. Пушкин был одним из немногих людей, который оставался в этом смысле верен идеалам своей первой юности — идеалам поколения, в начале жизни пережившего патриотическое возбуждение 1812-15 годов. Большинство сверстников Пушкина к концу 20-х и в 30-х годах утратило это государственно-патриотическое сознание — отчасти в силу властвовавшего над русскими умами в течение всего XIX века инстинктивного ощущения непоколебимой государственной прочности России, отчасти по свойственному уже тогда русской интеллигенции сентиментальному космополитизму и государственному бессмыслию”, (С. Франк. Пушкин, как политический мыслитель).

В сороковых годах Печорин уже писал:

Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтоженья!
И в разрушении отчизны видеть
Всемирную денницу возрожденья.

IX. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К ДЕМОКРАТИИ

За два года до смерти (в 1835 году), в заметке “Об истории поэзии Шевырева”, то есть имея уже совершенно сложившееся законченное мировоззрение, Пушкин писал: “...Франция, средоточие Европы, представительница жизни общественной, жизни — все вместе — эгоистической и народной. В ней науки и поэзии не цели, а средства. Народ властвует в ней отвратительною властию демократии”.

Так высказывался умнейший человек России о самой “блистательной” демократии в современной ему Европе. Это не случайное мимолетное мнение. Это обычная позиция, которую занимает зрелый Пушкин к демократическому образу правления.

Если Пушкин очень невысокого мнения о французской демократии, то не лучшего мнения он и о демократическом образе правления, которое существует в Новом Свете, в Соединенных Штатах. В большой критической статье о мемуарах Джона Тренера, Пушкин пишет:

“...С некоторого времени Северо-Американские Штаты обращают на себя в Европе внимание людей наиболее мыслящих. Не политическое происшествие тому виною: Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая, сильная миром, упроченным ей географическим ее положением, гордая своими учреждениями. Но несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными. Уважение к сему новому народу и к его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось”.

Дальше Пушкин, о котором Гоголь сказал, что “раз это Пушкин сказал, значит это уж верно”, дает следующую резкую характеристику порядкам, существовавшим в современных ему Соединенных Штатах:

“С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую, подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (комфорт); большинство, нагло притесняющие общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой: такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами”.

Пушкин разоблачает лицемерие жизни в Соединенных Штатах с большой силой. Пушкин ясно предвидел, во что выльется в дальнейшем лицемерие примитивной американской демократии, о которой в дальнейшем с негодованием выступали Виктор Гюго, Чарльз Диккенс, Кнут Гамсун и многие другие европейские и американские писатели.

Пушкин ясно отдает себе отчет в том, что демократический образ правления это хороший выход из легких затруднений: в творческие силы демократии созревший духовно Пушкин не верит: “Во все времена, — говорил Пушкин А. О. Смирновой, — были избранные, предводители; это восходит от Ноя и Авраама. Разумная воля единиц или меньшинства управляла человечеством. В массе воли разъединены, и тот, кто владеет ею, — сольет их воедино! Роковым образом, при всех видах правления, люди подчинялись меньшинству или единицам, так что слово демократия в известном смысле, представляется мне бессодержательным и лишенным почвы. В сущности, неравенство есть закон природы. В виду разнообразия талантов, даже физических способностей, в человеческой массе нет единообразия; следовательно, нет и равенства. Все перемены к добру или худу затевало меньшинство; толпа шла по стопам его, как панургово стадо. Чтобы убить Цезаря, нужны были только Брут и Кассий; чтоб убить Тарквиния достаточно одного Брута. Единицы совершали все великие дела истории. Воля создавала, разрушала, преобразовывала. Ничто не может быть интереснее святых — этих людей с чрезвычайно сильной волей. За этими людьми шли, их поддерживали, но первое слово всегда было сказано ими.

Все это является прямой противоположностью демократической системе, недопускающей единиц — этой естественной аристократии. Не думаю, чтоб мир мог увидеть конец того, что исходит из глубины человеческой природы, что, кроме того, существует и в природе — неравенства”.

Из этого взгляда и вытекает презрение и ненависть Пушкина к демократии, то есть к господству слепой массы в государственной жизни. А какие отвратительные формы, приобретает власть массы, знает каждый из нас, имеющий несчастье жить в эпоху, когда во всех государствах большую роль играют в политике человек массы. Вспомните, что пишет об этом человеке массы знаменитый испанский философ Ортега в книге “Восстание массы”.

X. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К “ВЕКУ ПРОСВЕЩЕНИЯ” И К РЕВОЛЮЦИИ, КАК СПОСОБУ УЛУЧШЕНИЯ ЖИЗНИ

“Что нужно Лондону — то рано для Москвы”

А. С. Пушкин

В пору духовной зрелости Пушкин был противником переустройства жизни с помощью революции. Пушкин никогда не был революционером. Месяц спустя после восстания декабристов, он писал Дельвигу: “...Никогда я не проповедовал ни возмущения, ни революций — напротив”. “Уже во время жизни в Михайловском у Пушкина выработалась “какая-то совершенно исключительная нравственная и государственная зрелость, беспартийно-человеческий, исторический, “шекспировский” взгляд на политическую бурю декабря 1825 г.” (С. Франк. Пушкин, как пол. мыс. стр. 24). Отношение Пушкина к “веку просвещения” и идейной основе французской революции, — учению философов — просветителей мы можем узнать из статьи “О русской литературе с очерком французской” и из других его статей, заметок и художественных произведений. Умственно созрев, Пушкин осуждает философов-“просветителей” за их политический и нравственный цинизм. Своего прежнего кумира Вольтера он называет “фернейским шутом”. “Гуманизм сделал французов язычниками”,— сказал Пушкин Смирновой. У него не было двойной морали, применяющей разные мерки к деятелям и героям революции и к их несчастным жертвам. Даже в таком раннем, незрелом произведении, как ода “Вольность”, написанная, по словам Тырковой, в 1817 году, и имевшем целью воспеть свободу и дать урок царям, он выносит одинаково суровый приговор и монархам, если они, пренебрегая законом, обращают — свою власть в жестокую тиранию, и тем, кто поднимает на них предательскую кровавую руку мести: последних он сравнивает с “янычарами”, считая их “стыдом и ужасом” наших дней. Устами А. Шенье, казненного во время французской революции, он разоблачает ложь и обман последней, которая, подняв восстание во имя свободы, утопила ее в крови. Какою огненною силою дышат обличительные, подлинно контрреволюционные слова, которые Пушкин влагает в уста обреченного на смерть Шенье, выражая в них, прежде всего собственное негодующее чувство:

З а к о н,
На вольность опершись, провозгласил равенство!
И мы воскликнули: Б Л А Ж Е Н С Т В О!
О горе! О безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари; о ужас, о позор!..”

(Митрополит Анастасий. Нравственный облик Пушкина. стр. 22).

Изучив Смутное время и Пугачевщину, Пушкин приходит к выводу: “Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или методы не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим и своя шейка — копейка, а чужая голова — полушка”. Из мудрого понимания спасительности твердых исторических традиций вырастает постоянная тревога Пушкина о будущем, предчувствия о возможности новых противоправительственных заговоров. “Лучшие и прочнейшие изменения, — пишет он в “Мыслях на дороге”, — суть те, которые происходят от одного улучшения нравов без насильственных потрясений политических, страшных для человечества”. В “Капитанской дочке”, стоя уже на краю могилы, Пушкин оставлял через героя повести следующий завет молодому поколению своей эпохи: “Молодой человек, если записи мои попадут в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения общественных нравов без всяких насильственных потрясений”.

Но молодое поколение, после смерти Пушкина не сделало этот завет Пушкина основным принципом своих политических взглядов, оно пошло за “Пугачевым из университета”, за основателями Ордена — Герценом, Бакуниным, Белинским. И потребовались ужасы большевизма, чтобы члены Ордена признали мудрость политического мировоззрения Пушкина. Так С. Франк в упоминаемой уже работе “Пушкин, как политический мыслитель” признает, что: “Историческим фактом остается также утверждаемая Пушкиным солидарность судьбы монархии и образованных классов и зависимость свободы от этих двух факторов”.

Чрезвычайно интересно, что взгляды Пушкина по вопросу о методах улучшения жизни в России полностью совпадают со взглядами Николая I. 15 февраля 1835 года Николай I писал Паскевичу, что он благодарит Бога за то, что Россия имеет возможность идти “смело, тихо, по христианским правилам к постепенному усовершенствованию, которое должно из нее на долгое время сделать сильнейшую, счастливейшую страну в мире”. (А. Щербатов. Генерал-фельдмаршал кн. Паскевич-Эриванский. СПБ. т. V, стр. 229).

XI. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К СОВЕРШЕННОЙ ПЕТРОМ I РЕВОЛЮЦИИ

Относясь отрицательно к революции, как способу улучшения жизни, Пушкин отрицательно относился и к революции совершенной Петром I. Первый раз оценку Петру I Пушкин делает в “Исторических замечаниях” написанных в 1882 году. “Впервые, — пишет С. Франк, — в творчестве Пушкина здесь раздается нота восхищения Петром, пока еще, однако, довольно сдержанного, Пушкин резко противопоставляет “Северного Исполина” его “ничтожным наследникам”. В чем увидел в заметках С. Франк ноты восхищения — усмотреть трудно! Разве что в фразе “ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, подражая ему во всем, что только не потребовало нового вдохновения”. Но дальше ведь Пушкин пишет: “Петр не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверяя своему могуществу, и презирал человечество, может быть, более чем Наполеон”.

К этой оценке Пушкин делает следующее характерное примечание: “История представляет около него всеобщее рабство. Указ, разорванный кн. Долгоруким, и письмо с берегов Прута приносят великую честь необыкновенной душе самовластного Государя: впрочем, все состояния, окованные без разбора, были равны перед его дубинкой. Все дрожало, все безмолвно повиновалось”. Такими способами властвования, как известно, Пушкин никогда не восхищался.

В разные эпохи своей жизни, по мере развития мировоззрения, Пушкин по-разному понимает Петра. В раннюю, юношескую пору — он для него полубог, позже он видит в нем черты демона разрушения. В статье “Просвещение России” Пушкин указывает на то, что в результате совершенного Петром, Россия подпала под влияние европейской культуры: “...Крутой переворот, произведенный мощным самодержавием Петра, НИСПРОВЕРГНУЛ ВСЕ СТАРОЕ, и европейское влияние разлилось по всей России. Голландия и Англия образовали наши флоты, Пруссия — наши войска. Лейбниц начертал план гражданских учреждений”.

Пушкин всегда остается трезв в своих рассуждениях о Петре, всегда видит крайности многих его мероприятий. Гениальным своим чутьем он угадывает в нем не обычного русского царя, А РЕВОЛЮЦИОНЕРА НА ТРОНЕ.

Как бы ни старались члены Ордена доказать, что Петр будто бы являлся для Пушкина образцом государственного деятеля, все их уверения все равно будут ничем иным как сознательной ложью. Именно никому другому, а Пушкину принадлежат утверждения, что Петр I был не реформатором, а революционером, и что он провел совершенно не реформы, а революцию. Он первый назвал мнимые реформы Петра I революцией. В заметке “Об истории народа Русского Полевого” Пушкин пишет: “С Федора и Петра начинается революция в России”, которая продолжается, до сего дня”. В статье “О дворянстве” Пушкин называет Петра I “одновременно Робеспьером и Наполеоном — воплощенной революцией”.

В черновике письма к Чаадаеву по поводу его “Философического письма” Пушкин неоднократно называет совершенное Петром революцией. “Но одно дело произвести революцию, другое дело закрепить ее результаты. До Екатерины II продолжали у нас революцию Петра, вместо того, чтобы ее упрочить. Екатерина еще боялась аристократии. Александр сам был якобинцем. Вот уже 140 лет как (...) сметает дворянство; и нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке (читали ли Вы Торквиля?) Я еще под горячим впечатлением от его книги и совсем напуган ею”.

Чрезвычайно характерно, что написанную в свое время Карамзиным записку “О древней и новой России”, в которой Карамзин осуждает крайности преобразовательных методов Петра I и реформы Сперанского, напечатал первый Пушкин в своем “Современнике”. Проживи Пушкин больше и доведи он до конца “Историю Петра Великого”, он наверное сумел бы окончательно разобраться в антинациональности совершенного Петром.

Весной 1830 года он, например, приветствует возникшее в то время у Имп. Николая I намерение положить конец некоторым политическим традициям, введенным Петром I. 16 марта 1830 года он с радостью пишет П. Вяземскому: “Государь уезжая оставил в Москве проект новой организации контрреволюции революции Петра”. Пушкин отзывается об намерении Николая I совершить контрреволюцию — революции Петра I с явным одобрением. “Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы”.

Двойственное отношение Пушкина встречаем мы и в “Медном всаднике”, который всегда выставляют в качестве примера, что Пушкин восхищается Петром I без всяких оговорок. Верный своему методу исследования, приведу по этому поводу не свою, личную оценку, а признания члена Ордена критика Г. Адамовича. В напечатанном в “Нов. Рус. Слово” № от 10 ноября 1957 года) статье “Размышления у камина” он пишет: “Медный Всадник”, например: великое создание, по распространенному мнению даже самое значительное из всего написанного Пушкиным. До сих пор в его истолковании нет полного согласия, и действительно, не легко решить, оправдано ли в нем дело Петрове или раздавленный железной волей “державца полумира” несчастный Евгений имел основание с угрозой и злобой шепнуть ему “Ужо тебе” от имени бесчисленных жертв всяких государственных строительств, прежних и настоящих”. А в рецензии на книгу члена Ордена проф. В. Вейдле “Задачи России” Г. Адамович отмечает, что касаясь вопроса об отношении Пушкина к Петру I, В. Вейдле по примеру своих многочисленных предшественников “...нередко сглаживает углы — или умышленно, молчит”. “Даже в “Медном Всаднике”, особенно ему (Пушкину) дорогом и близком, он отмечает только “восторг перед Петром, благословение его делу” и не видит другого, скрытого облика поэмы — темного, двоящегося, отразившего тот ужас перед “державцем полумира”, который охватил Пушкина в тридцатых годах, когда он ближе познакомился с его действиями и личностью” (“Русская Мысль” № 903).

Не случайно первый биограф Пушкина П. В. Анненков заметил, что Пушкин мог бы написать “Историю Петра Великого, материалов он имел для этого достаточно, он не захотел писать ее” “Рука Пушкина дрогнула”, — пишет Анненков.

Связанный цензурными требованиями своего времени Пушкин не мог открыто высказать в “Медном Всаднике” свое истинное мнение о Петре. Но свое отношение к Петру он все же выразил. “Медный Всадник” — олицетворение государственной тирании, Евгений олицетворяет русскую личность подавленную Петром I. И Пушкин пишет про “Медного Всадника”: “Ужасен он в окрестной мгле”. Эта фраза, по моему мнению, и вскрывает истинное отношение Пушкина к Петру после того, как он понял его роковую роль в Русской истории.

XII. КАК ПУШКИН ОТНОСИЛСЯ К ПРЕДКУ РУССКИХ ИНТЕЛЛИГЕНТОВ А. РАДИЩЕВУ

“...Мы никогда не почитали Радищева великим человеком”.

А. Пушкин. “Александр Радищев”

I

Н. Бердяев так же, как и другие видные представители Ордена, совершенно верно утверждает, что духовным отцом русской интеллигенции является не Пушкин, а Радищев. Пушкин — политический антипод Радищева. Только в пору юношества он идет по дороге проложенной Радищевым, а затем резко порывает с политическим традициями, заложенными Радищевым. В письме к А. А. Бестужеву из Кишинева, в 1823 году юный Пушкин пишет фразу, цепляясь к которой Пушкина всегда стараются выдать за почитателя Радищева: “Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же тогда поминать?”

Зрелый, умственно созревший Пушкин смотрел на Радищева совершенно иначе и никакого выдающегося места ему в истории русской словесности не отводил. Пушкин написал о Радищеве две больших статьи: “Александр Радищев” и “Мысли на дороге”. Статьи эти написанные Пушкиным незадолго до его смерти. Таким образом, мы имеем возможность узнать, как смотрел Пушкин на родоначальника русской интеллигенции, когда окончательно сложилось его мудрое политическое миросозерцание. “Беспокойное любопытство, более нежели жажда познаний, была отличительная черта ума его, — пишет Пушкин”. Радищев и его товарищи, по мнению Пушкина, очень плохо использовали свое пребывание в Лейпцигском университете. “Ученье пошло им не впрок. Молодые люди проказничали и вольнодумствовали”. “Им попался в руки Гельвеций. Они жадно изучили начала его ПОШЛОЙ И БЕСПЛОДНОЙ МЕТАФИЗИКИ, для нас непонятно каким образом холодный и сухой Гельвеций мог сделаться любимцем молодых людей, пылких и чувствительных, если бы мы, по несчастию, не знали, как СОБЛАЗНИТЕЛЬНЫ ДЛЯ РАЗВИВАЮЩИХСЯ УМОВ МЫСЛИ И ПРАВИЛА, ОТВЕРГАЕМЫЕ ЗАКОНОМ И ПРЕДАНИЯМИ”. И Пушкин делает такой вывод: “...Другие мысли, СТОЛЬ ЖЕ ДЕТСКИЕ, другие мечты, столь же несбыточные, заменили мысли и мечты учеников Дидрота и Руссо, и легкомысленный поклонник молвы видит в них опять и цель человечества, и разрешение вечной загадки, не воображая, что в свою очередь они заменяются другими”. То есть, по мнению Пушкина родоначальник русской интеллигенции, как он метко подметил, отличается теми же самыми отрицательными качествами, что и его духовные потомки члены Ордена: тоже беспокойное любопытство ума, нежели жажда познаний, та же экзальтация, переходящая и безудержный, мрачный политический фанатизм.

“...Возвратясь в Петербург, — продолжает Пушкин, — Радищев вступил в гражданскую службу, не переставая между тем заниматься и словесностью. Он женился, состояние его было для него достаточно. В обществе он был уважаем, как сочинитель. Граф Воронцов ему покровительствовал. Государыня знала его лично и определила в собственную свою канцелярию. Следуя обыкновенному ходу вещей, Радищев должен был достигнуть одной из первых степеней государственных. Но судьба готовила ему иное”.

А. Радищев попадает в среду русских масонов, так называемых, Мартинистов.

“Таинственность их бесед, — сообщает Пушкин, — воспламенила его воображение. Он написал свое “Путешествие из Петербурга в Москву” — сатирическое воззвание к возмущению, напечатал в домашней типографии и спокойно пустил его в продажу...”

Ясный и объективный ум Пушкина не может оправдать безумный поступок Радищева в эпоху, когда во Франции происходила революция, когда в России только недавно отгремела Пугачевщина. Пушкин всегда бережно относился к национальному государству, созданному в невероятно трудных исторических условиях длинным рядом поколений. “...Если мысленно перенесемся мы к 1791 году, — пишет Пушкин, — если вспомним тогдашние политические обстоятельства, если представим себе силу нашего правительства, наши законы не изменившиеся со времени Петра I, их строгость, в то время еще не смягченную двадцатипятилетним царствованием Александра, самодержца, умевшего уважать человечество; если думаем: какие суровые люди окружали престол Екатерины, то преступление Радищева покажется нам действием сумасшедшего...”

Пушкин решительно осуждает Радищева, не находя для него никакого извинения: “...Мы никогда не почитали Радищева великим человеком, — пишет он — поступок его всегда казался нам преступлением ничем не извиняемым, а “Путешествие в Москву” весьма посредственною книгою, но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося, конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какою то рыцарскою совестливостью.

“...Радищев, — сообщает Пушкин, — предан был суду. Сенат осудил его на смерть (см. полное собрание законов). Государыня смягчила приговор. Преступника лишили чинов и дворянства и в оковах сослали в Сибирь...”

Но сразу после смерти Екатерины II Император Павел Первый, — пишет Пушкин, — “...вызвал Радищева из ссылки, возвратил ему чины и дворянство, обошелся с ним милостиво и взял с него обещание не писать ничего противного духу правительства. Радищев сдержал свое слово. Он во все время царствования императора Павла I не писал ни одной строчки. Он жил в Петербурге, удаленный от дел, и занимаясь воспитанием своих детей. Смиренный опытностью и годами, он даже переменил образ мыслей, ознаменовавший его бурную и кичливую молодость”.

Дальше следуют замечательные по глубине рассуждения Пушкина. Он пишет: “...Не станем укорять Радищева в слабости и непостоянстве характера. Время изменяет человека, как в физическом, так и в духовном отношении. Муж со вздохом иль с улыбкою отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют”.

Пушкин ставит вопрос о том, должны были ужасы французской революции оказать влияние на миросозерцание Радищева, или нет? И отвечает: “...Мог ли чувствительный и пылкий Радищев не содрогнуться при виде того, что происходило во Франции во время ужаса? Мог ли он без омерзения глубокого слышать некогда любимые свои мысли, проповедуемые с высоты гильотины, при гнусных рукоплесканиях черни? Увлеченный однажды львиным ревом Мирабо, он уже не хотел сделаться поклонником Робеспьера, этого сентиментального тигра”. Эта фраза чрезвычайно ярко характеризует отношение самого зрелого Пушкина к кровавой французской революции и ее рыцарям гильотины.

II

Император Александр Первый в отношении милостей к А. Радищеву пошел еще дальше, чем его отец. Вступив на престол, — пишет Пушкин, — он “...вспомнил о Радищеве и извиняя в нем то, что можно было приписать пылкости молодых лет и заблуждениям века, увидел в сочинителе Путешествия отвращение от многих злоупотреблений и некоторые благонамеренные виды. Он определил Радищева в Комиссию составления законов и приказал ему изложить свои мысли касательно некоторых гражданских постановлений”.

Но политический фанатизм — вещь, изживаемая с очень большим трудом. Несмотря на кровавый опыт французской революции, Радищев не смог полностью преодолеть следы юношеского фанатизма. “...Бедный Радищев, увлеченный предметом, некогда близким к его умозрительным занятиям, вспомнил старину и в проекте, представленном начальству, предался своим прежним мечтаниям. Граф Завадовский удивился молодости его седин и сказал ему с дружеским упреком: “Эх, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему! или мало тебе было Сибири?” В этих словах Радищев увидел угрозу. Огорченный и испуганный, он возвратился домой, вспомнил о друге своей молодости, об лейпцигском студенте, подавшем ему некогда мысль о самоубийстве... и отравился. Конец, им давно предвиденный и который он сам себе напророчил!”

Трагический конец первого русского интеллигента является прообразом самоубийства, которое подготовила себе в виде большевизма вся русская интеллигенция — это общество политических фанатиков и утопистов, целое столетие в фанатическом ослеплении рывшее могилу национальному государству и погибшее вместе с ним.

Пушкин понимал то, что никогда не понимал Радищев и его последователи, что: “...Нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви”. Радищев и вся русская революционная интеллигенция вслед за ним, много и старательно поносили современную им Россию и ее историческое прошлое, но настоящей любви к России ни у кого из них не было, а поэтому в их поношениях не было и нет истины. А. Радищев был первым у нас из числа тех несчастных русских идеалистов, которые, исповедуя утопические социальные и политические теории, были в силу этого пророками злого добра.

Их любовь к будущему, к будущим людям становилась источником ненависти к настоящим, к живущим ныне, и источниками зла и страданий будущих поколений русских людей. “...В Радищеве, — пишет Пушкин, — отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя; но все в нескладном и искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения. Невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне, частные, поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему, вот что мы видим в Радищеве. Он как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием: не лучше ли было бы указать на благо, которое она в состоянии сотворить? Он поносит власть господ, как явное беззаконие: не лучше ли было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян?

“...Самое пространное из его сочинений есть философское рассуждение “О человеке и его смертности и бессмертии”. Умствования оного пошлы и не оживлены слогом. Радищев хотя и вооружается против материализма, но в нем все еще виден ученик Гельвеция. Он охотнее излагает, нежели опровергает доводы чистого афеизма!” (атеизма). Низко расценивает Пушкин и основное произведение Радищева “Путешествие из Петербурга в Москву”. “Путешествие в Москву”, причина его несчастия и славы, — пишет Пушкин, — есть, как уже мы сказали, очень посредственное произведение, не говоря уже о варварском слоге. Сетования на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и прочие преувеличены и пошлы. Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны. Мы бы могли подтвердить суждение наше множеством выписок. Но читателю стоит открыть его книгу наудачу, чтоб удостовериться в истине нами сказанного”.

XIII. ОТНОШЕНИЕ ПУШКИНА К РУССКОЙ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ

I

Пушкин понимал, что идеи, выразителем которых являлся родоначальник русской интеллигенции Радищев, в случае дальнейшего увлечения политическими и социальными идеями Запада, могут иметь при известных обстоятельствах успех. И, вероятно, в силу этих соображений, Пушкин за три года до своей смерти начал писать большую статью о книге “Путешествие из Петербурга в Москву”. Статья написана, как и книга Радищева в форме путевого дневника.

Весьма характерно, что Пушкин описывает не Путешествие из Петербурга в Москву, а путешествие из Москвы в Петербург, т.е. совершает путешествие в обратном направлении. Путешествуя в обратном направлении чем Радищев, Пушкин и в идейном плане так же совершает обратное путешествие, разоблачая во всех случаях вымысел и преувеличения Радищева в описании им современной ему действительности.

В главе одиннадцатой, под названием “Русская Изба”, Пушкин разоблачает недобросовестную попытку Радищева изобразить жизнь русского крестьянина в значительно более мрачном виде, чем она была на самом деле.

“...В Пешках (на станции, ныне уничтоженной) Радищев съел кусок говядины и выпил чашку кофе. Он пользуется сим случаем, дабы упомянуть о несчастных африканских невольниках, и тужит о судьбе русского крестьянина, не употребляющего сахара. Все это было тогдашним модным красноречием”.

Пушкин одной фразой уничтожает все карикатурное описание Радищева в упомянутой выше главе, все эти старания изобразить плоды своего вымысла в наиболее мрачном виде. Пушкин иронически указывает: “...Замечательно и то, что Радищев, заставив свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай, оканчивает картину нужды и бедствия сею чертою: “и начала сажать хлебы в печь”.

Трезвый политический мыслитель, Пушкин шаг за шагом разоблачает все дикие претензии, которые предъявляет Радищев к современной ему России. Это столкновение двух политических стилей, стиля политического и социального реализма и социального утопизма. Пушкин, в лице которого возмужала, наконец, национальная политическая мысль, защищает русское национальное государство от нападок на него Радищева. Пушкин вскрывает всю опасность истерической чувствительности Радищева. Нарисовав картину тяжелой жизни крестьян у одного помещика, который, желая улучшить жизнь крестьян, завел порядки вроде тех, которые были в заведенных Аракчеевым военных поселениях, Пушкин иронически писал: “Как бы вы думали? Мучитель имел виды филантропические”. Это замечание бьет в самую суть Радищевского отвлеченного прекраснодушия. Результаты отвлеченного прекраснодушия чаще всего являются источником сильнейших мучений для тех, кого хотят облагодетельствовать.

Пушкин первый почуял огромную опасность, которую несли с собой филантропы типа Радищева, пророки злого добра, первый понял разрушительную роль, какую они могут сыграть в России. И Пушкин первый из современников нанес сокрушительный удар Радищеву, родоначальнику русской интеллигенции.

Пушкин подходит к положению крестьянства не с точки зрения отвлеченных идеалов земного рая, а сравнивая его с положением крестьянства и рабочих в других странах, которые кажутся первому русскому интеллигенту превосходными по своему социальному строю. Пушкин делает вывод, который соответствует исторической истине, что положение русских крестьян постепенно, поскольку это позволяют политические и социальные условия государства, все время улучшается. И Пушкин, которого интеллигенция всегда изображала революционером, пишет что: “...конечно, должны еще произойти великие перемены, но не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества...”

Если, издавая свою книгу, Радищев надеялся, что он вызовет возмущение в стране и в стране начнется революция, подобная французской, то Пушкин считает, что лучшие и прочнейшие изменения это те, которые происходят от одного улучшения нравов.

Если первый русский интеллигент ждет революцию в России с таким же восторгом, как и все последующие поколения интеллигенции, то Пушкин считает, что насильственные политические потрясения всегда страшны для человечества.

Трезвый ясный ум Пушкина, взявшегося за разоблачение слезливых карикатур А. Радищева, находит сильные неопровержимые доводы, взятые из личных наблюдений над современной ему русской действительностью, которую он не идеализировал, видел все ее недостатки, желал постепенного улучшения ее, которую оценивал не отвлеченно, саму по себе, как это всегда делали русские прекраснодушные интеллигенты, а в сравнении с прошлым и настоящим других народов. И при таком трезвом подходе, русская действительность представлялась Пушкину, умнейшему человеку тогдашней России вовсе не в том виде, как Радищеву.

II

Дальше Пушкин касается чрезвычайно важной темы, которую всегда сознательно или бессознательно вслед за Александром Радищевым избегает вся русская интеллигенция. Темы о том, как же живет в просвещенных странах так называемый простой люд по сравнению с плохо живущим русским народом, о горестях и страданиях которого господа интеллигенты пекутся со времен Радищева и во имя любви к которому они в результате героических усилий в течение столетия, соорудили большевизм.

“...Фонвизин, лет 15 перед тем, путешествовавший по Франции, — пишет Пушкин, — говорит, что, по чистой совести, судьба русского крестьянина показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верю. Вспомним описание Лабрюера, слова госпожи Севинье еще сильнее тем, что она говорит без негодования и горечи, а просто рассказывает что видит и к чему привыкла. Судьба французского крестьянина не улучшилась в царствование Людовика XV и его преемника...”

В интереснейшем диалоге “Разговор с англичанином о русских крестьянах” являющемся прибавлением к “Мыслям на дороге” (Я цитирую Пушкина по изданию Суворина 1887 года), Пушкин еще раз касается волновавшей его темы о положении русского крепостного крестьянства, так карикатурно изображенного Радищевым в его Путешествии из Петербурга в Москву”.

“...Строки Радищева навели меня на уныние, — пишет Пушкин. — Я думал о судьбе русского крестьянина”:

К тому ж подушные, барщина, оброк!

Подле меня в карете сидел англичанин, человек лет 36. Я обратился к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина?

Англичанин. — Английский крестьянин.

Я. — Как! свободный англичанин, по вашему мнению, несчастнее русского раба?

Он. — Что такое свобода?

Я. — Свобода есть возможность поступать по своей воле.

Он. — Следовательно, свободы нет нигде; ибо везде есть или законы или естественные препятствия.

Я. — Так, но разница: покоряться законам, предписанным нами самими, или повиноваться чужой воле.

Он. — Ваша правда. Но разве народ английский участвует в законодательстве? Разве требования народа могут быть исполнены его поверенными?

Я. — В чем же вы полагаете народное благополучие?

Он. — В умеренности и соразмерности податей.

Я. — Как?

Он. — Вообще повинности в России не очень тягостны для народа: подушные платятся миром, оброк не разорителен (кроме в близости Москвы и Петербурга, где разнообразие оборотов промышленника умножает корыстолюбие владельцев). Во всей России помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своему крестьянину доставать оный, как и где хочет. Крестьянин промышляет чем вздумает и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу. И это называете вы рабством? Я не знаю во всей Европе народа, которому было бы дано более простора действовать.

Я. — Но злоупотребления частные...

Он. — Злоупотреблений везде много. Прочтите жалобы английских фабричных работников, — волосы встанут дыбом; вы думаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Шмидта или об иголках г-на Томпсона. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! Какое холодное варварство с одной стороны, с другой — какая страшная бедность! В России нет ничего подобного.

Я. — Вы не читали наших уголовных дел.

Он. — Уголовные дела везде ужасны. Я говорю вам о том, что в Англии происходит в строгих пределах закона, не о злоупотреблениях, не о преступлениях: нет в мире несчастного английского работника. Но посмотрите, что делается у нас при изобретении новой машины, вдруг избавляющей от каторжной работы тысяч пять-десять народу, но лишающей их последнего средства к пропитанию...”

Пушкин спрашивает англичанина, имел ли он возможность наблюдать жизнь русского народа, жил ли он в русских деревнях.

Англичанин, существовавший в действительности или вымышленный Пушкиным, на это отвечает Пушкину:

“...Я видел их проездом и жалею, что не успел изучить нравы любопытного вашего народа.

Я. — Что поразило вас более всего в русском крестьянине?

Он. — Его опрятность и свобода.

Я. — Как это?

Он. — Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню; умывается каждое утро, сверх того несколько раз в день моет себе руки. О его смышлености говорить нечего: путешественники ездят из края в край по России, не зная ни одного слова вашего языка, и везде их понимают, исполняют их требования, заключают условия; никогда не встречал я между ними то, что соседи называют “бадо”, никогда не замечал в них ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. Переимчивость их всем известна; проворство и ловкость удивительны...”

Пушкин опять задает англичанину вопрос, неужели же он считает русских крестьян более свободными, чем английских, формально давно свободных людей.

“Я. — Неужто вы русского крестьянина почитаете свободным?

Он. — Взгляните на него: что может быть свободнее его обращения с вами? Есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? Вы не были в Англии?

Я. — Не удалось.

Он. — То-то! Вы не видали оттенков подлости, отличающей у нас один класс от другого; вы не видали раболепного “мастэрс” нижней палаты перед верхней; джентльмена перед аристократиею, купечества перед джентльменством, бедного перед богатым, повиновения перед властию. А продажные голоса, а уловки министерства, а поведение наше с Индией, а отношения наши со всеми другими народами!”

Побывав в Англии, историк Погодин пришел к такому же выводу, что и Пушкин: социальные контрасты в “свободной” Англии еще резче, чем в крепостной России: нет “народа, который богаче и беднее всех в мире”. “Нигде нет такого различия между ними (сословиями), как здесь, в конституционной Англии”. Во время поездки по Англии Погодину приходят следующие мысля: “Долго-долго мечтал я, и слезы часто навертывались на глазах моих: многие мысли, которых я позабыл даже вполовину, приходили мне в голову, — о происхождении всего русского добра от правительства, о русском Боге, о чудесной эпопее, которая беспрестанно встречается в русской истории... Господи, продли дни нашего великодушного Государя, и Дух Святый да наставляет его во всех путях его, ко благу его, то есть нашей возлюбленной родины” (Н. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина, том V, стр. 260).

Погодин нисколько не преувеличивает. Вот что пишет о положении рабочих в современной Пушкину Англии английский историк Гиббинс в исследовании “Английские социальные реформы”:

“Рабочих морили голодом и часто они состязались из-за корма с хозяйскими свиньями. Они работали в сутки 16 и 18 часов и даже больше. Иногда они пытались бежать. Поймав, их приводили на фабрику и заковывали в цепи. Они носили свои цепи во время работы, носили их день и ночь.

Заковывали в цепи даже девушек, подозревавшихся в намерении бежать с фабрики. Во всех отраслях английской промышленности мы находим те же ужасные условия. Всюду, в Ланкашире, Йоркшире, Шеффилде царили необузданное рабство, жестокость, порок и невежество.

В 1842 году было констатировано, что большая часть рудокопов не имеет и 13 лет. Они часто оставались в шахтах целую неделю, выходя на свет только в воскресенье. Женщины, девушки и дети перетаскивали уголь в вагончиках, ползая на коленях в сырых подземельях.

Выбившись из сил, эти несчастные работали совершенно голые”.

XIV. ПОЧЕМУ МАСОНЫ БЫЛИ ЗАИНТЕРЕСОВАНЫ В УБИЙСТВЕ ПУШКИНА?

I

С каждым годом духовное влияние Пушкина на русское общество все более и более возрастало. Не нужно преувеличивать размеры этого влияния как это делает в своей работе В. Иванов, но нельзя и отрицать наличие такого влияния и его неуклонный рост из года в год. Пушкин к моменту своей смерти еще не стал национальным духовным вождем, как увлекаясь утверждает В. Иванов. У него были все данные стать таковым и он наверное стал бы таковым, проживи он более, но к моменту убийства его он не был еще общепризнанным духовным вождем. Политическое влияние Пушкина на современное ему общество не могло быть слишком обширным, хотя многие выдающиеся люди эпохи видели в нем великого национального поэта и писателя. “Как писатель, — писал близкий приятель его кн. П. Вяземский вел. кн. Михаилу Павловичу, — Пушкин не демагогический, а национальный писатель, т. е. выражающий в лучших своих произведениях то, что любезно сердцу русскому: Годунов, Полтава, многие песни о Петре Великом, ода на Взятие Варшавы, Клеветникам России и многие другие написаны им при нынешнем Государе, это его последние сочинения. И во всех виден иной дух. Несмотря на то по старому, один раз укоренившемуся предубеждению, говоря о Пушкине, все указывают на оду “К Свободе”, на Кинжал, написанные им (в то время, когда Занд убил Коцебу), и выставляют 20-летнего Пушкина, чтобы осуждать 36-летнего. Смею уверить, что в последние годы он ничего возмутительного не только не писал, но и про себя в этом роде не думал. Я знал его образ мыслей. В суждениях политических, он, как ученик Карамзина, признавал самодержавие необходимым условием бытия и процветания России, был почти фанатический враг польской революции и ненавидел революцию французскую; чему последнему доказательство нашел я еще недавно в письме его ко мне”.

Несмотря на чинимые ему Бенкендорфом всевозможные препятствия духовное влияние Пушкина распространялось все же на самые различные слои русского общества. Когда Пушкин умер, то, как сообщает дочь Карамзина в своем письме: “Женщины, старики, дети ученики, простолюдины в тулупах, а иногда даже в лохмотьях приходили поклониться праху любимого народного поэта. Нельзя без умиления смотреть на эти плебейские почести, тогда как в наших позолоченных салонах и раздушенных будуарах едва ли, кто думал и сожалел о краткости его блестящего поприща”.

Рост духовного влияния Пушкина, несмотря на все создаваемые ему его врагами препятствия, весьма заботил ушедшее в подполье масонство. “Для масонства, — пишет Иванов в книге “Пушкин и масонство”, — нависала вполне реальная угроза, оно теряло свое влияние на русское общество, здоровый национализм Пушкина вливается благодетельной струей в нездоровую, зараженную либерализмом и космополитизмом общественную атмосферу — решение убрать, устранить Пушкина стало первоочередной задачей масонства”. Особенное негодование вызвало по-видимому у масонов отрицательное отношение Пушкина, к очередному “достижению масонства” — Июльской революции во Франции и восстанию в Польше.

II

Революционная атмосфера в Европе, происходящие в ней революционные восстания и государственные перевороты, самым неблагоприятным образом отражаются на направлении внутренней политики Николая I. В начале царствования он, как нам достоверно известно (см. книгу Б. Башилов. “Враг масонов № 1” или том VI “Истории русского масонства”), намеревался провести ряд весьма значительных реформ, облегчающих положение народных низов. Это были принуждены признать даже историки, выполнявшие пропагандные задания Ордена. Так Ключевский указывал, что “Отказавшись от перестройки государственного порядка на новых основаниях, он хотел так устроить частные общественные основания, чтобы на них можно было потом ВЫСТРОИТЬ НОВЫЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПОРЯДОК”. (Курс Русской Истории. 1937 г., стр. 334), а Платонов указывал, что “Подавив оппозицию, желавшую реформ, правительство само стремилось к реформам и порвало с внутреннею реакцией последних лет Императора Александра” (С. Платонов. Лекции по Русской Истории. Стр. 680).

Желание произвести широкие реформы было у Николая I, как свидетельствует Пушкин, еще накануне масонской революции во Франции весной 1830 года. За несколько месяцев до революции во Франции, Пушкин писал своему другу кн. П. Вяземскому: “Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации контрреволюции революции Петра. Вот тебе случай написать политический памфлет и даже напечатать его, ибо правительство действует или намеренно действовать в смысле европейского просвещения. Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы”. Не осуществить замысел организации контрреволюции революции Петра Николаю I не пришлось из-за событий во Франции и возникновения восстания в Польше.

“Король Луи XVIII занял французский престол с помощью иностранных держав. Эта могущественная поддержка не позволяла масонству явно приступить к свержению короля Луи XVIII. Масоны наверстали упущенное, свергнув в 1830 году его законного преемника короля Карла X”. В книге Копен Альбанелли “Тайная Сила против Франции” находим: “В тайной масонской лаборатории готовилась новая революция, и когда она, наконец, разразилась в 1830 году, то, носивший одну из высоких степеней ложи Тринезофов, масон Дюпен Старший засвидетельствовал о ней так: “Не думайте, что все совершилось в несколько дней, ибо все у нас было готово и мы были в состоянии немедленно же заменить прежний порядок новым. Не даром во Франции утвердились карбонарии, проникнутые идеями, которые привезли из Италии и Германии, нынешне перы и государственные чины Франции. Это было сделано с целью свержения безответственной и наследственной власти... В карбонарии нельзя было попасть, не дав клятвы ненависти к Бурбонам и ко всякой королевской власти”... “Генерал Мезон, которому была поручена охрана короля, неожиданно показал тыл восставшим мятежникам раньше, чем даже они показались сами. Это известно всем; но едва ли многим известно, что генерал Мезон был старшим надзирателем “Великого Востока”. Эта маленькая подробность содержит в себе целое откровение, особенно если вспомнить, что и в 1789 году тактикою масонства было развивать дух измены среди защитников монархии.

“Свергая законного короля Карла X, — пишет Н. Марков в “Войны тайных сил” (книга I-ая, стр. 84), — темная сила возвела на французский престол Луи-Филиппа — родного сына Филиппа-Равенство (герцога Орлеанского), сына-террориста, цареубийцы и первого председателя “Великого Востока Франции”.

Николай I называл Луи-Филиппа — “Король баррикад”, и это было очень меткое прозвище. Уже родословная и политическое прошлое Луи-Филиппа ярко свидетельствовали, кем он был выдвинут на роль Короля Франции. Отцом Луи-Филиппа был Герцог Орлеанский, бывший Гроссмейстером ложи Великого Востока. В 1792 году герцог Орлеанский и его сын Луи-Филипп отказались от титула и в угоду революционной черни приняли фамилию Эгалите (Равенство).

“За последние 15 лет, — писал Николаю Цесаревич Константин, — либерализм или якобизм, сделали неслыханные успехи... Разве в 1812, 1813, 1814, и 1815 гг. у нас сочли бы возможным, чтобы у нас могло вспыхнуть возмущение, притом в Петербурге? Но поскольку такой факт случился, разве он не может повториться, особенно если какая-нибудь отдаленная война приведет к удалению войск из страны и мы будем нападающей стороной”. “Старая Европа,— писал в другом случае Константин, — не существует вот уже сорок лет. Будем брать ее такою, какая она есть и постараемся сохранить ее. Если она не станет хуже, это уже будет огромным достижением, ибо желать сделать ее лучше — значило бы стремиться к невозможному”.

III

Когда 6 ноября 1830 г. Бельгия отделилась от Нидерландского королевства и король Вильгельм I Оранский обратился к Николаю I за помощью, то тот отдал приказ готовиться к походу в Европу. В начале сентября 1830 г. на докладной записке о революции в Бельгии, Николай написал: “Не Бельгию желаю я там побороть, но всеобщую революцию, которая постепенно и скорее, чем думают, угрожает нам самим, если увидят, что мы трепещем перед нею”. Всего только за три недели до начала восстания в Польше, Николай положил следующую резолюцию на новом сообщении на ходе революции в Бельгии: “Нет больше возможности идти назад. Наше достоинство предписывает нам взять на себя инициативу; поэтому вам нужно, — указывает он Нессельроде, — приготовить ноту к трем правительствам, в котором укажете на необходимость положить военною силою предел революции, всем угрожающей”.

Но в это же время вспыхнуло подготовленное польскими масонами восстание. 17 ноября 1830 года участники заговора ворвались в Бельведерский дворец в Варшаве и хотели убить Наместника Царства Польского Цесаревича Константина. Началось первое польское восстание, длившееся почти год. Люди, выдрессированные Орденом Р. И. в том убеждении, что масонство это не что иное как безвредное увлечение мистикой, могут недоверчиво пожать плечами прочитав утверждение, что польское восстание было подготовлено масонами. Нельзя же все отрицательные события приписывать только масонам! Но что делать, когда всемирная революция является их главной целью и вся деятельность масонства посвящена осуществлению этой цели. Обывателям же считающим себя русскими националистами, но до сих пор находящимся во власти масонских и интеллигентских мифов о безвредности масонства, напомним еще раз следующую депешу французского посла гр. Буальконт от 29 августа 1822 года:

“Император, знавший о стремлении польского масонства в 1821 году, приказал закрыть несколько лож в Варшаве, и готовил общее запрещение; в это время была перехвачена переписка между масонами Варшавы и английскими. Эта переписка, которая шла через Ригу, была такого сорта, что правительству не могла нравиться. Великий князь Константин (живший постоянно в Варшаве) приказал закрыть все ложи. Из Риги Его Величество также получил отрицательные отзывы о духе масонских собраний; Генерал-Губернатор приказал закрыть все ложи и донес об этом в С. Петербург”.

Пушкин с тревогой наблюдал за развитием событий в Европе и Польше. Главою революционного правительства был избран видный масон Адам Чарторыйский, “друг юности” Александра I, бывший одно время министром иностранных дел России. Чарторыйскому вскоре пришлось, однако, уйти, так как победили масоны настроенные еще более лево, чем он. Главную роль стали играть масоны Мохнацкий, Брониковский и Иоахим Лелевель, надеявшиеся, что Франция придет Польше на помощь.

После подавления польского восстания Николай I, несмотря на свое отвращение к конституционной монархии, честно исполнявший до тех пор обязанности конституционного монарха Польши, заявил о ликвидации польской конституции. Подавление польского восстания, организованного польскими масонами, как пять лет ранее русскими масонами с помощью иностранных было организовано восстание декабристов, и отмена польской конституции вызвали ярость среди мирового масонства. После взятия Варшавы в французской Палате Депутатов начались наглые выступления против России. Палата Депутатов демонстративно утвердила ассигнования для поддержки бежавших заграницу повстанцев в размере 3.000.000 франков. Масоны организовали демонстрации против России на улицах Парижа.

Запылали негодованием масоны в США — этом чисто масонском государстве. Американские масоны, намеренно поголовно истреблявшие индейцев, уже во время Александра I и Николая I обвиняют русских в... “империализме”. После подавления польского восстания, русским присваивается в США наименование “варваров”. В 1834 году Конгресс принимает закон о предоставлении земель участникам подготовленного масонами в Польше восстания. Американские послы в России клевещут на Россию и Николая I не хуже маркиза Кюстина.

Правительства Англии и Франции заявили через послов Николаю I, что он не имел право отменять конституцию Царства Польского. На это послам было заявлено, что дарование конституции полякам вызвано не решениями Венского Конгресса, а личным желанием Александра I.

На стороне побежденных повстанцев оказались, конечно, и все русские масоны и их духовные прихвостни разных сортов. Все они воспрянули духом при получении известий о начале революции во Франции, Бельгии и о начале восстания в Польше. Известно, например, что декабристы надеялись, что революция в Европе и восстание в Польше примут такие размеры что “в пламени их до тла сгорит ненавистное самодержавие”. Вся денационализированная погань была, конечно, на стороне польских повстанцев, радовалась успехам поляков и неудачам русских войск.

Пушкин был глубоко возмущен изменническими настроениями русских европейцев, из которых несколько лет спустя возник Орден Р. И. События 1830-31 г. г. Пушкин считает “столь же грозными, как и в 1812 году”. Его очень беспокоит, что “Ныне нет в Москве мнения народного: ныне бедствия или слава отечества не отзываются в сердце России. Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского возмущения. Гадко было видеть бездушного читателя французских газет, улыбавшихся при вести о наших неудачах”. В письме к Хитрово от 21.8.1830 года Пушкин негодует по поводу подлого поведения русских европейцев “этих орангутангов среди которых я принужден жить в самое интересное время нашего века”.

Революции в Европе, волнения в России заставили воспрянуть духом всех ждавших падения самодержавия: “Вдруг блеснула молния, вспоминал в “Замогильных записках” В. С. Печорин, — раздался громовой удар, разразилась гроза июльской революции... Воздух освежел, все проснулось, даже и казенные студенты. Да и как еще проснулись!.. Начали говорить новым, дотоле неслыханным языком: о свободе, о правах человека и пр. и пр.”. Именно в это время Пушкин пишет свои знаменитые стихотворения: “Клеветникам России”, и “Бородинская годовщина” в которых — “В полных глубокой исторической правды словах показал, что Европа ненавидит нас именно за то, что мы не приняли масонские принципы 89 года, не приняли наглой воли Наполеона Бонапарта, который штыками армии двунадесяти языков стремился просветить Православную Россию светом масонского учения. Он открыто и мужественно заявил, что Россия не боится угроз темной силы. Россия по мысли поэта патриота, несмотря на все беды и напасти, по зову Русского Царя, встанет на защиту своей независимости и чести. И на угрозы мутителей палат и клеветников России Пушкин дал достойный великого сына Русской Земли ответ: “НЕ ЗАПУГАЕТЕ” (В. Иванов. Пушкин и масонство, стр. 88).

“Более всего интересует меня, — пишет он 11 декабря 1830 г. Е. М. Хитрово, — в настоящий момент то, что происходит в Европе. Вы говорите, что выборы во Франции идут в добром направлении. Что называете вы добрым направлением? Я трепещу, как бы они не внесли во все это стремительность победы, как бы Луи-Филипп не оказался королем-чурбаном. Новый избирательный закон посадил на скамьи депутатов молодое необузданное поколение, горячее, мало устрашенное эксцессами республиканской революции, которое оно знает только по мемуарам и которую оно само не переживало”. А 3 января 1831 г. в письме к М. Н. Погодину Пушкин с тревогой заявляет: “Мы живем в дни переворотов — или переоборотов (как лучше)... французы почти совсем перестали меня интересовать. Революция должна быть уже окончена, а каждый день бросают новые ее семена. Их король с зонтиком под мышкой слишком уже мещанин. Они хотят республики — и они получат ее, но что скажет Европа, и где они найдут Наполеона”.

IV

После событий 1830 года политическая атмосфера в Европе становится все более и более напряженной. В 1836 году, вовлеченный в масоны, принц Луи Наполеон сделал во Франции попытку произвести новый государственный переворот. Переворот не удался и французские масоны и вольтерьянцы прибегают к тому же самому методу оправдания неудачливых заговорщиков, к каковому прибегали после разгрома декабристов русские вольтерьянцы и масоны: они стараются доказать недоказуемое, что хотя де Луи Наполеон и поднял вооруженное восстание против правительства, но он и его сообщники не должны понести наказание следуемое по закону за вооруженное восстание.

Ставленник тех же самых масонов, — король Луи-Филипп не проявил той решительности, которую проявил Николай I в отношении заговорщиков. Луи-Филипп, как выразился его посол Барант в Петербурге, предпочитал “публичный скандал оправдания возбуждению, которое было бы названо судом, провокационным декламаторским речам защиты”. Может быть, учитывая французские условия, т. е. огромное влияние масонства, Луи Филипп был прав. “В каком странном времени мы живем, — писал из Парижа сын историка Карамзина, — где суд присяжных объявляет, что люди, что военные, взятые с оружием в руках, ни в чем не виноваты...”

В политическом обзоре, написанном в 1836 году русским послом во Франции, указывалось, что внешне во Франции все как будто обстоит в порядке, но вместе с тем существующая политическая обстановка “не приводит в результате к чувству безопасности, которое является целью и основой политических обществ”. Зимой же 1836-37 года русский посол неоднократно подчеркивает, что Париж снова, как перед революцией 1789 года, стал центром политической деятельности врагов монархического строя и что за последнее время они удвоили политическую активность. Упоминавшийся нами уже сын Карамзина писал своим родным: “Народ здесь думает, что несколько сотен заговорщиков клялись пожертвовать жизнью, чтобы убить короля, и что все они идут по очереди и по одиночке” (Старина и Новизна, кн. 17, 1914 г.). Как и в годы предшествующие “великой” французской революции Париж снова стал “вулканом революции”.

V

Рост революционных настроений в Европе, восстание в Польше, восстания крепостных в разных частях России, холерные бунты, все это заставило Николая I отложить намеченные и одобренные уже Государственным Советом реформы, которые Пушкин в письме к князю П. Вяземскому называет планом контрреволюции против проведенной Петром I революции.

После 1648 года на Руси молились во всех церквах: “Боже, утверди, Боже укрепи, чтобы мы всегда едины были”.

“Всякому обществу, — писал Достоевский, — чтобы держаться и жить, надо кого-нибудь и что-нибудь уважать непременно, и, главное, всем обществом, а не то чтобы каждому как он хочет про себя”. (Дневник Писателя за 1876 г.).

В царствование Николая I, после подавления декабристов и запрещения масонства, впервые после Петровской революции в России создается политическое и духовное равновесие и при благоприятных условиях русское образованное общество могло бы вернуться к русским историческим традициям. “...Равновесие, — пишет архимандрит Константин в статье “Роковая двуликость Императорской России”, — создается на некоторое историческое мгновение, для которого опять таки лучшей иллюстрацией является Пушкин”. (См. Сб. “Православный Путь” за 1957 г.). Эпоха политического распутья, когда решался вопрос по какому пути идти дальше, — по трудному ли пути восстановления русских традиций вместе с Николаем I, Пушкиным, Гоголем, славянофилами или по пути дальнейшей европеизации России, закончилась еще при жизни Пушкина.

Враги русских национальных традиций и идеалов после разгрома декабристов не положили оружия, они только временно притаились, возбуждая себя бессильной ненавистью, копили силы выжидая удобного момента для начала нового наступления. Духовные воспитанники масонства, как это вскоре выяснилось, настолько уже денационализировались и настолько были озлоблены судьбой декабристов, что дальнейшая заражаемость их возникавшими на Западе философскими и социалистическими учениями была обеспечена.

Характеризуя духовные процессы внутри тридцатых годов внутри русского образованного общества, один из основателей Ордена Русской Интеллигенции А. Герцен пишет: “В самой пасти чудовища выделяются дети, НЕ ПОХОЖИЕ НА ДРУГИХ ДЕТЕЙ; они растут, развиваются и начинают ЖИТЬ СОВСЕМ ДРУГОЙ ЖИЗНЬЮ”. “...Мало по мало из них составляются группы. Более родное собирается около своих средоточий: группы потом отталкиваются друг от друга. Это расчленение дает им ширь и многосторонность для развития: развиваясь до конца, то есть до крайности, ветви опять соединяются, как бы они ни назывались — кругом Станкевича, славянофилами или нашим кружком”. “Главная черта во всех их — глубокое чувство отчуждения от официальной России, от среды, их окружающей, и с тем вместе стремление выйти из нее, — а у некоторых порывистое желание вывести и ее самое”. “Это не лишние, не праздные люди, ЭТО ЛЮДИ ОЗЛОБЛЕННЫЕ, ВОЛЬНЫЕ ДУШОЙ И ТЕЛОМ, люди, зачахнувшие от вынесенных оскорблений, глядящие исподлобья и которые не могут отделаться от желчи и отравы, набранной ими больше, чем за пять лет тому назад”. (То есть ранее восстания декабристов — Б. Б.).

Своими святыми, эти непохожие на других люди, члены возникающего Ордена Р. И., делают декабристов: “пять виселиц, — пишет Герцен, — сделались для нас пятью распятиями”. “Казнь на Кронверкской куртине 13 июля 1846 года не могла разом остановить или изменить поток тогдашних идей; (то есть поток идей порожденных вольтерьянством, масонством. — Б. Б.) и действительно, в первую половину Николаевского тридцатилетия, продолжалась, исчезая и входя внутрь, традиция Александровского времени и декабристов”. А основной традицией Александровского времени, основной традицией декабристов были масонские традиции (см. Борис Башилов. “Александр I и его время” и “Масоны и заговор декабристов”). Молодое поколение, вставшие окончательно на сторону Петра I, в первое время идейно примыкает к вольтерьянцам и масонам, враждебно относившимся к Николаю I и принятому им направлению, за разгром декабристов и запрещение масонства. “Признаком хорошего тона служит, — свидетельствует Герцен, — обладание запрещенными книгами. Я не знаю ни одного порядочного дома (т. е. дома русских европейцев. — Б. Б.), где не было бы сочинения Кюстина о России, которое Николай особенно строго запретил в России”. Признаком “хорошего политического вкуса” в вольтерьянских, и масонских и около масонских кругах считалось не только иметь запрещенные книги, но и осуждать царя и ругать его и правительство во всех случаях. Этому правилу следовали в очень широких кругах образованного общества. Из донесения полиции, например, известно, что между “Дамами, две самые непримиримые и всегда готовые разорвать на части правительство” — княгиня Волконская и генеральша Коновницына. Их частные кружки служат средоточием для всех недовольных, и нет брани злее той, какую они извергают на правительство и его слуг”. У жены министра иностранных дел гр. Нессельроде в доме по-русски говорить не полагалось. Таких “политических” салонов было немало в Москве, Петербурге, в других городах и в помещичьих усадьбах. Большая часть русского общества, вплоть до появления Пушкина была в значительной части своей загипнотизирована идеями вольтерьянства и масонства и свыклась с мыслью, что Европа является носительницей общемировой культуры и Россия должна идти духовно у нее на поводу.

VI

В 30-х годах сторонники национального направления и западники (из которых в 40-х годах возникает Орден Р. И.) еще исповедовали почти одни и те же идеи, причем руководящей идеей является возникшее на немецкой философской почве учение о народности, как о особой культурной индивидуальности, учение о “призвании” каждой крупной нации. Подобный подход неизбежно поднимал вопрос о смысле исторических циклов и о месте России в ходе всемирной истории. “В 30-х годах впервые возникает и отчетливо формулируется проблема “Россия и Запад”, и, в разработке этой проблемы принимают участие все выдающиеся умы того времени. По свидетельству современников, именно в эти годы начались те беседы и споры в кружках — сначала московских, а потом петербургских, из которых впоследствии вышло западничество и славянофильство”. “Тридцатые годы еще не знали тех острых разногласий, какие выдвинулись в следующее десятилетие, — но именно потому, что тогда существовало духовное единство, две центральные идеи того времени, идея народности и идея особой миссии России в мировой истории — остались общими и для ранних славянофилов, и для ранних западников. То, что было посеяно в 20-х годах и развивалось в духовной атмосфере тридцатых годов, различно проявилось лишь в сороковых годах”. (В. В. Зеньковский. Русские мыслители и Европа. Стр. 37-38).

Даже будущие основатели Ордена Р. И. — этого прямого духовного потомка запрещенного русского масонства, Бакунин и Белинский, одно время высказывали склонность повернуться лицом к России. Бакунин, а под его влиянием Белинский, “примиряются с русской действительностью”. Идейный разлад в русском образованном обществе как будто бы теряет свою остроту и появляется надежда, что оно с большим или меньшим единодушием, пойдет вслед за Пушкиным по дороге национального возрождения. Одно время Бакунин, например, писал, что “должно сродниться с нашей прекрасной русской действительностью и, оставив все пустые претензии, ОЩУТИТЬ В СЕБЕ, НАКОНЕЦ, ЗАКОННУЮ ПОТРЕБНОСТЬ БЫТЬ ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫМИ ЛЮДЬМИ”. А Белинский, находившийся в это время целиком под духовным влиянием Бакунина, не только примиряется с русской действительностью, но и горячо пишет, точно также как и Пушкин и Гоголь о священном значении царской власти.

“Если бы составить специальную хрестоматию, — пишет в “Истории русской философии” В. В. Зеньковский, — с цитатами о “священном” значении царской власти у русских мыслителей, то Белинскому, по яркости и глубине его мыслей в этом вопросе надо было бы отвести одно из первых мест”, (т. I, стр. 237). Но этому принятию русской действительности быстро приходит конец. Это последнее затишье перед бурей. Хронологически это затишье охватывает всего только одиннадцать лет (1826-1837 гг.).

VII

Сигналом к началу ожесточенной идейной борьбы, не стихающей с той поры, явились опубликованные в 1836 году “Философическое письмо” П. Чаадаева.

“Философическое письмо” П. Чаадаева, заявляет А. Герцен в “Былое и Думах”: “было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь, тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, все равно, надо было проснуться”.

Первым на защиту России выступил бывший “воспитанник” Чаадаева — Пушкин. Пушкин решительно отвергал основную идею первого “Философического письма”, что все прошлое России это пустое место, нуль. Перечислив важнейшие события русского исторического прошлого, Пушкин спрашивает Чаадаева:

“...Как, неужели это не история, а только бледный, позабытый сон? Разве вы не находите чего-то величественного в настоящем положении России, чего-то такое, что должно поразить будущего историка?” “...Хотя я лично люблю Государя, я вовсе не склонен восхищаться всем, что вижу кругом. Как писателя, оно меня раздражает; как человека сословных предрассудков задевает мое самолюбие. Но клянусь вам честью, ни за что на свете не променял бы я родины и родной истории моих предков, данную нам Богом”. Такими многозначительными строками Пушкин заканчивает письмо — протест своему бывшему наставнику, европеизм которого он духовно уже перерос.

Пушкин понял основную ложь первого “Философического письма” — понял, что это взгляд не русского на отрицательные стороны исторического прошлого России и недостатки современной ему русской действительности, а взгляд на Россию европейца русского происхождения. Умнейший человек своей эпохи Пушкин совершенно иначе реагировал на “Философическое письмо”, чем Герцен, Белинский и другие западники, которые искали только удобного предлога, чтобы начать снова борьбу против русских исторических традиций. Пушкин решительно возражает Чаадаеву, что все беды России происходят будто бы потому, что русский народ не воссоединился с католической Церковью, а остался верен Православию, отделившему его от остальных народов Европы. Пушкин вступает с Чаадаевым в настоящий богословский спор. Он решительно отбрасывает утверждение Чаадаева, что “мы черпали христианство из нечистого (т. е. византийского) источника”, что Византия была достойна презрения и презираема” и так далее.

“Но, мой друг, — пишет Пушкин, — разве сам Христос не родился евреем и Иерусалим разве не был притчею во языцах? Разве Евангелие от того менее дивно? Мы приняли от греков Евангелие и предание, но не приняли от них духа ребяческой мелочности и прений. Русское духовенство до Феофана, было достойно уважения: оно никогда не оскверняло себя мерзостями папства и, конечно, не вызвало бы реформации в минуту, когда человечество нуждалось в единстве. Я соглашаюсь, что наше нынешнее духовенство отстало. Но хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все, оно не принадлежит к хорошему обществу”.

Пушкин указывает Чаадаеву, что своим культурным превосходством западное духовенство, как и вся Европа обязана России; духовное развитие Европы куплено ценой порабощения монголами России. “Этим, — пишет Пушкин, — была спасена христианская культура. Для этой цели мы должны были вести совершенно обособленное существование, которое... сделало нас чуждыми остальному христианскому миру... Наше мученичество дало католической Европе возможность беспрепятственного энергичного развития”.

В противовес Чаадаеву, Белинскому, Герцену, Бакунину, Пушкин дает очень высокую оценку православному духовенству эпохи существования патриаршества. Петр I и затем Екатерина II — вот кто, по мнению Пушкина, виновны в том, что православное духовенство оказалось ниже предъявляемых ему православием задач. “Бедность и невежество этих людей, — пишет Пушкин, — необходимых в государстве, их унижает и отнимает у них самую возможность заниматься важною сею должностью. От сего происходит в народе нашем презрение к попам и равнодушие к отечественной религии”.

Спор Пушкина с Чаадаевым имеет колоссальное значение в истории развития русского национального мировоззрения после совершенной Петром революции: это спор гениального русского человека, который первый духовно преодолел тлетворные идеи вольтерьянства и масонства — с русским, оказавшимся в один из периодов своего умственного развития целиком во власти европейских идей и судивший Россию с точки зрения европейца.

Письмо Пушкина Чаадаеву, написанное незадолго до смерти, является выражением взглядов духовно созревшего Пушкина на прошлое, настоящее и будущее России. В монографии о Чаадаеве М. Гершензон заявляет, что если бы до нас не дошло ни одно из поэтических и прозаических произведений Пушкина, а один только его ответ Чаадаеву, в котором он изложил свои исторические взгляды на Россию и Европу, то и этого было бы достаточно, чтобы признать его гениальным человеком Николаевской эпохи.

VIII

Историки и литературоведы — члены Ордена всегда умалчивают о том важном обстоятельстве, что в то время, когда Пушкин писал в 1836 г. свои возражения на “Философическое письмо”, Чаадаев в это время думал уже так же, как и Пушкин.

Он, например, писал гр. Строганову: “Я далек от того, чтобы отрекаться от своих мыслей, изложенных в означенном сочинении”, “но верно также и то, что в нем много таких вещей, которых я бы не сказал теперь”. И это не было официальное отпирательство, потому что А. И. Тургеневу Чаадаев пишет, что мысли высказанные в опубликованном по инициативе Надеждина “Философическом письме” есть “убеждение, уже покрытое ржавчиной и только того и ждало, чтобы оставить место другому, более современному, более туземному” (то есть более национальному по своему характеру убеждению. — Б. Б.). Еще более ясно, что Чаадаев в 1836 году пришел уже к совершенно другим, противоположным взглядам из его следующего письма к брату: “Тут естественно приходит на мысль то обстоятельство, что это мнение выраженное автором за шесть лет тому назад, может быть, ему вовсе теперь не принадлежит, и что нынешний его образ мыслей, может быть, совершенно противоречит его мнениям”. И это было действительно так. Еще до напечатания писем в “Телескопе”, в 1833 году Чаадаев подал Имп. Николаю I записку о том, что образование в России должно быть организовано иначе, чем в Европе, мотивируя это тем, “что Россия развивалась совсем по иному и что она должна выполнить в мире особое назначение. Я считаю, что нам следует себя отделить как мнениями науки, так и мнениями политики (то есть иметь свою русскую политическую идею. — Б. Б.), и русская нация, великая и сильная, должна, я считаю, во всех вещах не получать воздействия прочих народов, но оказать на них свое собственное воздействие”.

Основатели Ордена Р. И. совершенно неверно поняли смысл первого “Философического письма” Чаадаева. Ухватившись с восторгом за суровые упреки, которые делал в нем Чаадаев русскому народу, они не обратили внимания на то — а из какой идеи исходит Чаадаев, критикуя русскую историю. Как справедливо замечает В. В. Зеньковский в “Истории русской философии” (т. I стр. 175), все упреки, сделанные Чаадаевым по адресу России “...звучат укором именно потому, что они предполагают, что “мы — т. е. русский народ — МОГЛИ БЫ идти другим путем, НО НЕ ЗАХОТЕЛИ”. Ведь Чаадаев указывал: “мы принадлежим к числу тех наций, которые существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь ВАЖНЫЙ урок”.

Основатели Ордена Р. И. постарались растолковать, что важный урок, который дает миру Россия заключается, де, только в том, что “мы пробел в нравственном миропорядке”, что единственное спасение России заключается в том, что она завершит до конца начатую Петром I европеизацию.

Сам же Чаадаев, уже до напечатания первого “Философического письма”, вкладывал совершенно иное понятие в значение “важного урока”, который Россия должна дать миру. Русская отсталость, при несомненной большой одаренности народа, по его мнению, таит в себе какой-то высший смысл. В 1835 году он пишет Тургеневу: “Вы знаете, что я держусь взгляда, что Россия призвана к необъятному умственному делу: ее задача — дать в СВОЕ ВРЕМЯ разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе. Поставленная вне стремительного движения, которое там (в Европе) уносит умы..., она получила в удел задачу дать в свое время разгадку человеческой загадки” (Сочинения Т. I. стр. 181). В том же 1835 году, он пишет Тургеневу: “Россия, если только она УРАЗУМЕЕТ СВОЕ ПРИЗВАНИЕ, должна взять на себя инициативу проведения всех великодушных мыслей, ибо она не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы”. “Провидение создало нас слишком великими и поручило нам ИНТЕРЕСЫ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА”.

Таковы были настоящие убеждения ЧААДАЕВА за год до опубликования Надеждиным в “Телескопе” первого “Философического письма”.

IX

Чаадаев писал известному немецкому философу Шеллингу: “Мы, русские, искони были люди смирные и умы смиренные. Так воспитала нас наша Церковь. Горе нам, если мы изменим ее мудрому учению; ей мы обязаны своими лучшими свойствами народными, своим величием, своим значением в мире. Пути наши не те, которыми идут другие народы”. Когда министр Народного Просвещения граф Уваров провозгласил, что основой русского политического миросозерцания является триединая формула: “Православие, Самодержавие и Народность”, Чаадаев разделил его взгляд.

Как и Пушкин, Чаадаев обвинял русское общество в равнодушном отношении к существующему в России злу, в нежелании помогать правительству, стремящемуся улучшить жизнь в России. “Мы взваливаем на правительство все неправды, — писал он А. И. Тургеневу. — Правительство делает свое дело: сделаем свое дело, исправимся. Странное заблуждение считать безграничную свободу необходимым условием развития умов. Посмотрите на восток. Не классическая ли это страна деспотизма. А между тем оттуда пришло все просвещение мира”. “Возьмите любую эпоху и историю западных народов, сравните с тем, что представляем мы в 1835 году по Р. X. и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации, чем у этих народов...”

“Мы призваны... обучить Европу бесконечному множеству вещей, которых ей не понять без этого. Не смейтесь: вы знаете, что это мое глубокое убеждение. Придет день, когда мы станем умственным средоточием Европы, как мы сейчас уже являемся ее политическим средоточием, и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на материальную силу. Таков будет логический результат долгого одиночества: все великое проходило по пустыни... Наша вселенская миссия началась”.

В “Апологии сумасшедшего”, написанной в 1837 году П. Чаадаев дает такую оценку своего первого “Философического письма”: “...Во всяком случае, мне давно хотелось сказать, и я счастлив, что имею теперь случай сделать это признание: да, было преувеличение в этом обвинительном акте, предъявленном великому народу, вся вина которого в конечном итоге сводилась к тому, что он был заброшен на крайнюю грань всех цивилизаций мира... было преувеличением не воздать должно этой Церкви столь смиренной, иногда столь героической... которой принадлежит честь каждого мужественного поступка, каждого прекрасного самоотвержения наших отцов, каждой прекрасной страницы нашей истории...”

“...Я думаю, — пишет он в “Апологии сумасшедшего”, — что мы пришли позже других, чтобы сделать лучше их”. “...Мы призваны решить большую часть проблем социального строя, завершить большую часть идей, возникших в старом обществе, ответить на самые важные вопросы, занимающие человечество”.

А в письме к неизвестному, написанному 16 ноября 1846 года, Чаадаев так объясняет причину своих неверных выводов о России:

“...Дело в том, что я, как и многие мои предшественники, думал, что Россия, стоя лицом к лицу с громадной цивилизацией, не могла иметь другого дела, как стараться усвоить себе эту цивилизацию, всеми возможными способами... Быть может, это ошибка, но, согласитесь, очень естественная. Как бы то ни было, новые работы, новые изыскания, познакомили нас со множеством вещей, оставшихся до сих пор не известными и теперь совершенно ясно, что мы слишком мало походим на остальной мир...

Поэтому, если мы действительно сбились с своего естественного пути, нам прежде всего предстоит найти его...”

“...Россия развивалась иначе, чем Европа”. “По моему мнению, России суждена великая духовная будущность: она должна разрешить некогда все вопросы, о которых спорит Европа” (Письмо к Тургеневу).

“Мысли, к которым приходил, после составления им “Философического письма”, Чаадаев, — пишет В. В. Зеньковский в книге “Русские мыслители и Европа”, — были еще более напитаны верой в Россию, сознанием ее своеобразия, провиденциальности ее путей”. Вот эти-то более поздние мысли Чаадаева, сознавшего ошибочность своего “Философического письма” члены Ордена обычно всегда утаивают.

Ссылаясь всегда только на содержание первого “Философического письма”, члены Ордена Р. И. всегда умалчивали о содержании последующих писем. Только после захвата власти большевиками уже в 1935 году, в сборнике “Литературное Наследство”, впервые были опубликованы все остальные “Философические письма”. Эти, скрываемые раньше письма позволяют разоблачить политические фальшивки о Чаадаеве, как о западнике, католике и революционере.

Чаадаев, превращенный идеологами Ордена Р. И. в отрицателя России, западника, революционера и католика, в действительности не был ни первым, ни вторым, ни третьим, ни четвертым. Чаадаев, как он правильно расценивал сам себя, был “просто христианский философ” предшествуя в этом отношении Гоголю, Хомякову, Достоевскому. Как христианский философ, он один из первых заговорил о необходимости большей христианизации жизни, то есть восстанавливал по существу древнюю русскую идею о Святой Руси, как образце истинного, настоящего христианского государства. Другими словами, с помощью других терминов, но Чаадаев тоже зовет стремиться к созиданию Третьего Рима. Он пишет: “есть только один способ быть христианином, это — быть им вполне”, “в христианском мире все должно способствовать — и действительно способствует — установлению совершенного строя на земле — царства Божия” (Т. I.. стр. 86). Как религиозный мыслитель, признающий необходимость возможно полной христианизации жизни Чаадаев является предшественником Гоголя, который восстанавливает древнюю русскую идею о необходимости целостной православной культуры.

Прочитав нагороженные Герценом в “Былое и Думы” измышления о его “революционности” и т.д. Чаадаев написал с возмущением своему знакомому Орлову: “наглый беглец, гнусным образом искажая истину, приписывает нам собственные свои чувства и кидает на имя наше собственный свой позор”. Чаадаев писал Орлову, который был его старым знакомым по высшему обществу Петербурга, именно как своему старому знакомому, с которым хотел поделиться подлыми инсинуациями Герцена, целью которых было вызвать снова подозрение к Чаадаеву и оттолкнуть Чаадаева от правительства.

Но Орлов был в это время шефом жандармов и члены Ордена Р. И. и масоны пользуются этим обстоятельством и обвиняют Чаадаева, бывшего кумира Герцена и всех основоположников Ордена Р. И., которого они ранее изображали рыцарем благородства, в подлом пресмыкательстве перед Орловым, как шефом жандармов.

М. О. Гершензон в изданной в 1908 году книге “Чаадаев” изображает дело так, будто бы Чаадаева заставили покаяться и он пресмыкался перед Орловым, как главой III Отделения. “Более циничного издевательства торжествующей физической силы над мыслью, — клевещет Гершензон, — над словом, над человеческим достоинством не видела ДАЖЕ РОССИЯ”.

Подобная интерпретация нескольких фраз из письма Чаадаева, к одному из своих многочисленных светских знакомых, представляет характернейший пример, как члены Ордена Р. И. переворачивали наизнанку все — поступки, устные, или письменные оценки, того или иного человека, или факты, в желательном им направлении. Подобным же образом, как в указанном случае, они поступали и всегда в десятках тысяч других случаев, всему придавая нужный им смысл своими лживыми комментариями.

X

Многолетние преследования Пушкина в 1837 году кончаются его убийством. Убийца уже давно был подыскан: это был гомосексуалист и светский вертопрах француз Дантес. Будущий убийца Пушкина появился в Петербурге осенью 1833 г. “Интересно отметить, — пишет В. Иванов, что рекомендации и устройство его на службу шли от масонов и через масонов. Рекомендательное письмо молодому Дантесу дал принц Вильгельм Прусский, позднее Вильгельм, император Германский и король Прусский, масон, на имя гр. Адлерберга, масона, приближенного к Николаю Павловичу и занимавшего в 1833 году пост директора канцелярии Военного Министерства”. Вполне возможно, что и Дантес был не только орудием масонов, но и сам масоном. Во всяком случае гр. Адлерберг мироволит к Дантесу уже чересчур сильно. Из сохранившихся писем Адлерберга видно, что он лезет из кожи вон, чтобы только обеспечить хорошую карьеру Дантесу, не останавливаясь даже перед обманом Николая I, если такой обман послужит на пользу Дантесу. В письме от 5 января 1834 года сообщая Дантесу, что им все подстроено для того, чтобы он выдержал экзамен на русского офицера, Адлерберг делает следующую приписку: “Император меня спросил, знаете ли вы русский язык? Я ответил на удачу удовлетворительно. Я очень бы посоветовал вам взять учителя русского языка”.

Те же самые силы, которые воздвигали препятствия все время перед Пушкиным, наоборот все время разрушали все препятствия возникавшие перед Дантесом. За три года службы Дантес подвергался 44 раза разного рода взысканиям, но это не мешало ему очень быстро продвигаться по службе и еще быстрее войти в высший свет Петербурга.

Пушкин устал от бесконечных интриг и преследований, которыми окружили его враги в годы предшествующие убийству. Незадолго до смерти он выразил свою усталость в следующих гениальных по искренности стихах:

Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, — а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить — и глядь умрем.
На свете счастья нет, а есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля, —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег...

Но ему не была суждена и “обитель дальняя трудов и чистых нег”. Убийца уже был найден, и он доживал последние дни.

Пушкин поставил Бенкендорфа в известность о возникшем у него конфликте с Дантесом.

“Слухи о возможности дуэли получили широкое распространение, — пишет Иванов, — дошли до императора Николая I, который повелел Бенкендорфу не допустить дуэли. Это повеление Государя масонами выполнено не было”.

“Вопрос о дуэли Дантес решил не сразу. Несмотря на легкомыслие, распутство и нравственную пустоту, звериный инстинкт этого красивого животного подсказывал ему, что дуэль, независимо от исхода, повлечет неприятные последствия и для самого Дантеса. Но эти сомнения рассеивают масоны, которые дают уверенность и напутствуют Дантеса.

“Дантес, который после письма Пушкина должен был защищать себя и своего усыновителя, отправился к графу Строганову (масону); этот Строганов был старик, пользовавшийся между аристократами отличным знанием правил аристократической чести. Этот старик объявил Дантесу решительно, что за оскорбительное письмо непременно должен драться и дело было решено”. (Вересаев. Пушкин в жизни. Вып. IV, стр. 106).

Жаль, что за отсутствием за границей биографических словарей невозможно точно установить, о каком именно Строганове идет речь. Может быть Дантес получил благословение на дуэль с Пушкиным от Павла Строганова, который в юности участвовал во Французской революции, был членом якобинского клуба “Друзья Закона” и который, когда его принимали в члены якобинского клуба воскликнул:

“Лучшие днем моей жизни будет тот, когда я увижу Россию возрожденной в такой же революции”.

В дневнике А.Суворина читаем (стр. 205): “Николай I ВЕЛЕЛ Бенкендорфу предупредить (то есть предупредить дуэль). Затем А. Суворин пишет: “Геккерн был у Бенкендорфа”. После посещения приемным отцом Дантеса Бенкендорфа, последний вместо того, чтобы выполнить точно приказ Царя, спрашивает совета у кн. Белосельской, как ему поступить — послать жандармов на место дуэли или нет. “Что делать теперь?” — сказал он княгине Белосельской.

— А пошлите жандармов в другую сторону”.

“Убийцы Пушкина, — пишет в дневнике А. Суворин, встречавшийся еще с современниками Пушкина, и знавший из разговоров с ними больше того, что писалось членами Ордена об убийстве Пушкина, — Бенкендорф, кн. Белосельская и Уваров. — Ефремов и выставил их портреты на одной из прежних Пушкинских выставок. Гаевский залепил их”.

Через несколько дней после смерти Пушкина кн. Вяземский писал А. Я. Булгакову: “Много осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих”.

Многое остается темным в убийстве Пушкина и до сих пор. Эта темная тайна сможет быть раскрыта только историками национального направления в будущей свободной России, когда они постараются установить на основании архивных данных, какую роль сыграли в убийстве Пушкина, бывшего самым выдающимся представителем крепнувшего национального мировоззрения, — масоны, продолжавшие свою деятельность в России и после запрещения масонства. Может быть, если большевиками, или еще до них, не уничтожены все документы свидетельствующие о причастности масонов к убийству, национальные историки сумеют документально доказать преступную роль масонов из высших кругов русского общества в организации убийства Пушкина.

Бенкендорф приказ Николая I о предотвращении дуэли не выполнил, а выполнил совет кн. Белосельской и не послал жандармов на место дуэли, которое было ему, конечно, хорошо известно. Секундант Пушкина Данзас говорил А. О. Смирновой, что Бенкендорф был заинтересован, чтобы дуэль состоялась. “Одним только этим нерасположением гр. Бенкендорфа к Пушкину говорит Данзас, — указывает в своих известных мемуарах Смирнова, — можно объяснить, что не была приостановлена дуэль полицией. Жандармы были посланы, как он слышал, в Екатерингоф БУДТО БЫ ПО ОШИБКЕ, думая, что дуэль должна происходить там, а она была за Черной речкой, около Комендантской дачи”.

“Государь, — пишет Иванов, — не скрывал своего гнева и негодования против Бенкендорфа, который не исполнил его воли, не предотвратил дуэли и допустил убийство поэта. В ту минуту, когда Данзас привез Пушкина, Григорий Волконский занимавший первый этаж дома, выходил из подъезда. Он побежал в Зимний Дворец, где обедал и должен был проводить вечер его отец, и князь Петр Волконский сообщил печальную весть Государю (а не Бенкендорф узнавший об этом позднее).

Когда Бенкендорф явился во дворец, Государь его очень плохо принял и сказал: “Я все знаю — полиция не исполнила своего долга”. Бенкендорф ответил: “Я посылал в Екатерингоф, мне сказали, что дуэль будет там”. Государь пожал плечами: “Дуэль состоялась на островах, вы должны были это знать и послать всюду”.

Бенкендорф был поражен его гневом, когда Государь прибавил: “Для чего тогда существует тайная полиция, если она занимается только бессмысленными глупостями”. Князь Петр Волконский присутствовал при этой сцене, что еще более конфузило Бенкендорфа”. (А. О. Смирнова. “Записки”).

XI

Странные обстоятельства похорон Пушкина, организатор Ордена Р. И. А. Герцен с свойственной ему патологической, ослепляющей его разум, злобой к Николаю I, объясняет будто бы ревностью Николая I к всенародной славе Пушкина. Николаю I не понравилось будто бы, что около дома умиравшего Пушкина всегда стояло много народа. “Так как все это, — утверждает Герцен, — происходило в двух шагах от Зимнего Дворца, то Император мог из своих окон видеть толпу; он приревновал ее и конфисковал у публики похороны поэта: в морозную ночь тело Пушкина, окруженное жандармами и полицейскими, тайком перевезли не в его приходскую, а в совершенно другую церковь; там священник поспешно отслужил заупокойную обедню, а сани увезли тело поэта в монастырь Псковской губернии, где находилось его имение”. Ревность Николая I — обычная клевета Герцена по адресу последнего. Данзас, секундант Пушкина, воспоминания которого о последних днях жизни поэта и о его похоронах являются самыми достоверными, пишет: “Тело Пушкина стояло в его квартире два дня, вход для всех был открыт, и во все это время квартира Пушкина была набита битком”.

Тайная перевозка тела Пушкина — тоже ложь. Тело перевозилось ночью потому, что до позднего вечера приходили прощаться люди с телом любимого поэта. “В ночь с 30 на 31 января, — сообщает Данзас, — тело Пушкина отвезли в Придворно-Конюшенную церковь, где на другой день совершено было отпевание, на котором присутствовали все власти, вся знать, одним словом, весь Петербург. В церковь пускали по билетам и, несмотря на то, в ней была давка, публика толпилась на лестнице и даже на улице. После отпевания все бросились к гробу Пушкина, все хотели его нести”.

Герцен выдумывает, что после спешно отслуженной панихиды гроб был поставлен на сани и увезен в имение поэта.

“После отпевания, — вспоминает Данзас, — гроб был поставлен в погребе Придворно-Конюшенной церкви. Вечером 1-го февраля была панихида и тело Пушкина повезли в Святогорский монастырь”. София Карамзина пишет своему сыну Андрею: “В понедельник были похороны, то есть отпевание. Собралась огромная толпа, все хотели присутствовать, целые департаменты просили разрешения не работать в этот день, чтобы иметь возможность пойти на панихиду, пришла вся Академия, артисты, студенты университета, все русские актеры. Церковь на Конюшенной невелика, поэтому впускали только тех, кто имел билеты, иными словами исключительно высшее общество и дипломатический корпус, который явился в полном составе...”

Как мы видим, Герцен лжет, как и всегда, когда изображает Россию его дней. Дело с похоронами Пушкина обстояло совсем не так, как он описывает. Но тем не менее похороны Пушкина не носили характера торжественных похорон великого народного поэта, павшего от руки убийцы. Но виноват в этом вовсе не Николай I, а опять все тот же Бенкендорф. Он убедил царя, что друзья и почитатели Пушкина составили заговор и возможно будут пытаться вызвать возмущение против правительства во время всенародных похорон. Опираясь на поступившие будто бы донесения секретных агентов, Бенкендорф настаивал, чтобы похороны Пушкина были проведены как можно скромнее. У своей квартиры и у квартиры Геккерна, Бенкендорф поставил охрану. Печати было запрещено им помещать статьи восхваляющие Пушкина. Бенкендорф всячески пытался подчеркнуть опасность момента.

“Из толков, не имевших между собою никакой связи, — пишет Жуковский Бенкендорфу после похорон, — она (полиция. — Б. Б.) сделала заговор с политической целью и в заговорщики произвела друзей Пушкина”.

“Объявили, что мера эта была принята в видах обеспечения общественной безопасности, — пишет П. Вяземский великому князю Михаилу Павловичу 14-го февраля 1837 г., — так как толпа, будто бы, намеревалась разбить оконные стекла в домах вдовы и Геккерна. Друзей покойного вперед уже заподозрили самым оскорбительным образом; осмелились со всей подлостью, на которую были способны, приписать им намерение учинить скандал, навязывая им чувства, враждебные властям, утверждая, что не друга, не поэта оплакивали они, а политического деятеля. В день, предшествовавший ночи, на которую назначен был вынос тела, в доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему последний долг, в маленькой гостиной, где все мы находились, очутился корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собирались в большом количестве не друзья, а жандармы...”

Бенкендорф продолжал мстить и мертвому Пушкину. Николай I предложил Жуковскому уничтожить все оставшиеся после Пушкина бумаги, которые могли бы повредить памяти поэта. Бенкендорф убедил Николая I, что прежде чем жечь бумаги предосудительные для памяти Пушкина необходимо, чтобы он все же прочел их. “Гр. Бенкендорф ложно осведомлял Государя, что у Пушкина есть предосудительные рукописи и что друзья Пушкина постараются их распространить среди общества. Граф Бенкендорф не остановился даже перед обвинением Жуковского в похищении бумаг из кабинета Пушкина” (В. Иванов. Пушкин и масонство, стр. 115).

Вот кто, виноват в создании разного рода препятствий для того, чтобы похороны Пушкина не были проведены более достойным образом, а вовсе не мнимая ревность Николая I к славе Пушкина.

В написанном, но не отправленном Бенкендорфу письме Жуковский пишет: “Я перечитал все письма им (Пушкиным) от Вашего сиятельства полученные: во всех в них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжималось при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь, так великодушно его простил, ЕГО ПОЛОЖЕНИЕ НЕ ИЗМЕНИЛОСЬ: он все был, как буйный мальчик, которому страшились дать волю, под страшным мучительным надзором. Он написал “Годунова”, “Полтаву”, свои оды “Клеветникам России”, “На взятие Варшавы”... а в осуждение о нем указывали на его оду “К свободе”, “Кинжал”, написанный в 1820 г. и в 36-летнем Пушкине видели 22-летнего Пушкина. Подумайте сами, каково было Вам, когда бы Вы в зрелых летах были обременены такой сетью, видели каждый Ваш шаг истолкованный предубеждением, не имели возможности переменить место без навлечения на себя подозрения или укора... Вы делали свои выговоры... а эти выговоры, для Вас столь мелкие, определяли целую жизнь его; нельзя было тронуться свободно с места, он лишен был возможности видеть Европу, ему нельзя было своим друзьям и избранному обществу читать свои произведения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видно возмущение.

Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его Гению полное развитие, а Вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен, сколь бы впрочем ни был кроток и благороден”.

Лермонтов имел все основания писать в стихотворении “На смерть поэта”:

А вы надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов.
Вы жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, гения и славы палачи.

Высший свет, узнав о смертельном ранении Пушкина, радовался, что ранен он, а не Дантес. “При наличии в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности, — доносил своему правительству посланник Саксонии барон Лютцероде, — не надо удивляться, что только не многие окружали его смертный одр, в то время как нидерландское посольство атаковывалось обществом, выражавшим свою радость по поводу столь счастливого спасения элегантного молодого человека”. О том же самом позорном явлении сообщал своему правительству и прусский посланник:

“Некоторые из коноводов нашего общества, — пишет кн. Вяземский, — в которых ничего нет русского, которые и не читали Пушкина, кроме произведений подобранных недоброжелателями и тайной полицией, не приняли никакого участия во всеобщей скорби. Хуже того — они оскорбляли, чернили его. Клевета продолжала терзать память Пушкина, как при жизни терзала его душу. Жалели о судьбе интересного Геккерна (Дантеса), для Пушкина не находили ничего, кроме хулы. Несколько гостиных сделали из него предмет своих ПАРТИЙНЫХ ИНТЕРЕСОВ и споров”. Не великосветские же круги, наоборот, восприняли смерть Пушкина как национальную потерю. “Громко кричали о том, что был безнаказанно убит человек, с которым исчезла одна из самых светлых национальных слав, — доносил прусский посланник Либерман... — Думаю, что со времени смерти Пушкина и до перенесения его праха в церковь, в его доме перебывало до 50 тысяч лиц всех состояний”.

Ложь о том, что будто бы истинным убийцей Пушкина является Николай I, разоблачается и письмами современников, и письмами Николая I, и его действительным отношением к гибели великого поэта. В письме к А. О. Смирновой Николай I писал:

“Рука, державшая пистолет, направленный на нашего великого поэта, принадлежала человеку, совершенно неспособному оценить того, в которого он целил. Эта рука не дрогнула от сознания величия того гения, голос которого он заставил замолкнуть”. На докладе Генерал-Аудитората по делу Дантеса Николай I наложил резолюцию: “Быть по сему, но рядового Геккерна (Дантеса), как не русского подданного, выслать с жандармом за границу, отобрав офицерский патент”.

В беседе с графом П. Д. Киселевым, Государь сказал ему:

“Он погиб. Арендт (доктор) пишет, что Пушкин проживет еще лишь несколько часов. Я теряю в нем самого замечательного человека в России”.

Пушкин был один из немногих людей эпохи, который ясно сознавал величие Николая, как государственного деятеля, а Николай I с момента своей первой встречи в Чудовом монастыре ясно сознавал величие пушкинского гения.

* * *

Несколько лет назад в архиве Нижне-Тагильского завода на Урале найдены письма С. Н. Карамзиной и Е. А. Карамзиной, в которых содержится много неизвестных ранее данных о дуэли Пушкина и его смерти. Екатерина Андреевна Карамзина пишет: “Государь вел себя по отношению к нему и ко всей его семье как Ангел. Пушкин после истории со своей первой дуэлью обещал Государю не драться больше ни под каким предлогом и теперь, будучи смертельно ранен, послал доброго Жуковского просить прощения у Государя в том, что не сдержал слова. Государь ответил ему письмом в таких выражениях: “Если судьба нас уже более в сем мире не сведет, то прими мое и совершенное прощение и последний совет: умереть христианином. Что касается до жены и до детей твоих, ты можешь быть спокоен, я беру на себя устроить их судьбу”.

После смерти Пушкина царь заплатил 100.000 рублей, которые Пушкин был должен разным лицам. Приказал выдать семье Пушкина 10.000 рублей и назначил жене и детям большую пенсию. Приказал издать собрание сочинений Пушкина за счет государства.

XII

Смерть Пушкина была непоправимой, трагической потерей для России. “...В Пушкине родились все течения русской мысли и жизни, он поставил проблему России и уже самой постановкой вопроса предопределил и способы его разрешения. О пророческом даре Пушкина свидетельствует сам пророк пар экселленсе Достоевский:

“Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с Петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению тесной дороги нашей новым направляющим светом. В этом то смысле Пушкин есть пророчество и указание” (А. Ющенко. Пророческий дар русской литературы. Париж — Нью-Йорк). Из-за преждевременной смерти Пушкину не удалось утвердить в русском образованном обществе силой своего гения тот истинно русский строй души и русского мировоззрения, к которым он пришел сам в зрелом возрасте, и этим уничтожить только зарождавшийся Орден Р. И.

Заканчивая свою знаменитую речь на пушкинских торжествах в Москве 8 июня 1880 года, Достоевский сказал:

“Если бы он жил дольше, может быть, явил бы бессмертные и великие образы души русской, уже понятные нашим европейским братьям, привлек бы их к нам гораздо более и ближе, чем теперь, может быть, успел бы им разъяснить всю правду стремлений наших, и они уже более понимали бы нас, чем теперь, стали бы нас предугадывать, перестали бы на нас смотреть столь недоверчиво и высокомерно, как теперь еще смотрят.

Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений, споров, чем видим теперь”.

Место, которое законно принадлежит Пушкину, как духовному вождю начавшей изживать трагические духовные последствия Петровской революции России, занял один из руководителей Ордена ярый ненавистник русских традиций — В. Белинский. “Будь жив Пушкин, — верно указывает Н. О. Лернер в своем исследовании о Белинском, — Белинский перешел бы в его “Современник” (А не к Краевскому).

Со смертью Пушкина Россия потеряла духовного вождя, который мог бы увести ее с навязанного Петром I ложного пути подражания европейской культуре. Но Пушкин был намеренно убит врагами того национального направления, которое он выражал, и после его смерти, — на смену запрещенному масонству поднялся его духовный отпрыск — Орден Русской Интеллигенции. Интеллигенция сделала символом своей веры — все европейские философские и политические учения, опиравшиеся на основные масонские идеи, и с яростным фанатизмом повела всех членов Ордена на дальнейший штурм Православия и Самодержавия.

“После Пушкина, рассорившись с царями, русская интеллигенция потеряла вкус к имперским проблемам, к национальным и международным проблемам вообще. Темы политического освобождения и социальной справедливости завладело ею всецело, до умоисступления. С точки зрения гуманитарной и либеральной, осуждалась империя, вся империя как насилие над народами, — пишет видный член Ордена наших дней Г. Федотов в книге “Новый Град”.

“С весьма малой погрешностью можно утверждать, — пишет Г. Федотов, — русская интеллигенция рождается в год смерти Пушкина. Вольнодумец (?), бунтарь(?), декабрист (?) Пушкин ни в одно мгновение своей жизни не может быть поставлен в связь с этой замечательной исторической формацией — русской интеллигенцией”. А эта мнимо замечательная историческая формация была ничем иным, как духовным заместителем запрещенного в России масонства, все идеи которого она слепо восприняла. С появлением Ордена Р. И. все русские традиции окончательно были преданы забвению. Ничто русское не заслуживало ни любви, ни уважения.

В. Розанов совершенно правильно отметил, что “Россия, большинство русских людей, в заурядных своих частях, которые трудятся, у которых есть практика жизни, и теория не стала жизнью, она спокойно и до конца может питаться и жить одним Пушкиным, то есть Пушкин может быть таким же духовным родителем для России, как для Греции был до самого конца Гомер”. “Первая заслуга великого поэта, — сказал Островский о Пушкине, — заключается в том, что чрез него умнеет все, что МОЖЕТ поумнеть”.

Но трагедия России заключается в том, что преобладающая часть образованного общества воспитанного на идеях масонства и вольтерьянства не смогла поумнеть через Пушкина. Образованное общество стало учиться не у Пушкина, а у идеологов масонствующего Ордена Р. И., которые по отношению к Пушкину являлись людьми только второго и третьего сорта, хотя они были и более образованы, чем последующие поколения интеллигентов. Орден Р. И. сделал все для того, чтобы исказить и скрыть подлинный идейный облик Пушкина.

Пушкин был творцом, а не разрушителем. Эта основная черта его личности отталкивала от себя всех членов Ордена, какого бы политического направления они не были, потому что чертой объединявшей всех интеллигентов в единое духовное целое была цель уничтожения исторической России. Вот чем объясняется, что русская интеллигенция несколько раз переживала многолетние периоды отрицания Пушкина.

“Вот, например, несколько “перлов” вышедших из-под пера одного из “идеологов” Ордена — Писарева:

“О Пушкине до сих пор бродят в обществе разные нелепые слухи, пущенные в ход эстетическими критиками... Говорят, например, что Пушкин великий поэт и все этому верят. А на проверку выходит, что Пушкин просто великий стилист и больше ничего” (“Реалисты). “Пушкин пользуется своей художественностью, как средством посвятить всю читающую Россию в печальные тайны своей внутренней пустоты, своей духовной нищеты и своего внутреннего бессилия... Для тех людей, в которых произведения Пушкина не возбуждают истерической зевоты, эти произведения оказываются вернейшим средством притупить здоровый ум и усыпить человеческое чувство... Воспитывать молодых людей на Пушкине — значит готовить из них трутней или... сибаритов” (Пушкин и Белинский”).

За три года до Пушкинских празднеств, когда Достоевский заявил на похоронах Некрасова, что он второй поэт после Пушкина, то члены Ордена завопили в ответ:

— Он для нас выше Пушкина. Пушкин и Лермонтов — это “байронисты”.

— Нет, он ниже Пушкина, — твердо возразил Достоевский.

Чернышевский в своих критических статьях утверждал, что “русская литература занялась делом лишь с появлением Гоголя.

“Мы не должны забывать, — говорил Тургенев в своей речи на открытии памятника Пушкину, — что несколько поколений подряд прошли перед нашими глазами, — поколений, для которых само имя Пушкина было не что иное, как только имя в числе других обреченных забвению имен”. Л. Толстой отказался принять участие в праздновании, — заявив, что все это “одна комедия”. Был заражен отрицанием Пушкина, даже такой правый мыслитель, как К. Леонтьев, называвший творческий гений Пушкина, “чувственно-языческим” и даже “демонически пышным”. Л. Толстой с радостью писал Страхову, что “Пушкина период умер” и разделял точку зрения саратовского мещанина протестовавшего против сооружения памятника Пушкина, поскольку он не был ни святым, ни полководцем.

В “Серебряный век” русской культуры члены Ордена начали признавать опять как будто Пушкина, но пороли, как всегда, по его адресу несусветную чушь. Адвокат Спасович заболтался до того, что обнаружил у Пушкина... “мелкий ум”. Мережковский в силу неудержимого стремления всегда и во всем быть оригинальным обнаружил в миросозерцании Пушкина борьбу между язычником и галилеянином и победу над галилеянином... сверхчеловека. Гершензон видел мудрость Пушкина в том, что он был “язычник и фаталист, питающий затаенную вражду к... культуре”. Мало ли чего при желании могут напороть Члены Ордена Р. И. на любую тему. Оторвавшись от всех национальных традиций, они оказываются в мире идей, наподобие разбитого корабля, без руля и без ветрил, влекомые ветрами всех направлений во все стороны.

 


1 В дальнейшем Орден Русской Интеллигенции будет называться Орден Р. И.

2 См. письмо Пушкина П. Вяземскому в марте 1830 года.

3 НРС — сокращенное наименование газеты “Новое Русское Слово”.

4 Так Вяземский называет декабристов.

 

Русское православное сетевое братство