Акт 20-й. (О рассказах Бабеля “Старательная женщина” и “В щелочку”.)

 

Что может быть слаще!?. Только что сбит с панталыку неким художественным произведением. Идешь, обдумываешь. И, как первый свет утренней зари, чуешь, что все сейчас начнет становиться на место. Так, наверно, себя беременная чувствует, когда первый раз в ней шевельнулся ребенок.

 

(Я советую эту статью читать после предыдущей. Та же тема: об отклонениях как норме.)

 

 

Бабель… Советский же, пусть и не совковый, писатель. И вот – такое (http://www.magister.msk.ru/library/prose/babel001.htm):

Три махновца - Гнилошкуров и еще двое - условились с женщиной об любовных услугах. За два фунта сахару она согласилась принять троих, но на третьем не выдержала и закружилась по комнате. Женщина выбежала во двор и повстречалась во дворе с Махно. Он перетянул ее арапником и рассек верхнюю губу, досталось и Гнилошкурову”.

Мало того, что этак отстраненно сообщается о мерзости группового совокупления, пусть и наказанного. Так когда автор перешел к освещению этого же события с точки зрения некоего – отдаленного по духу от махновцев – наблюдателя, тогда и там – какое-то сочувствие махновцам ощущаешь.

Во-первых, взять и так натуралистично, любовно, можно сказать, передать подслушанное им обсуждение произошедшего участниками. Будто рассказчик, тайком от себя, смакует не вполне понятный нюанс соития: почему женщина не выдержала?

 

Я совсем плохой знаток женской физиологии и психологии и не знаю, что, собственно, непереносимое случается с женщиной, чтоб ей необходимо стало вырваться и закружиться. Даст ли мне это возможность обсуждать произведение? Предположу, как и неприсутствовавший при эксцессе пятнадцатилетний Кикин:

“…она Петьке говорит, будьте настолько любезны, у меня последняя сила уходит, и как вскочит, завинтилась винтом…”

(Это не неумелый писатель Бабель нашел способ рассказать нам, что было, а “бесноватый казаченок” Кикин, уже и раньше слышавший о происшедшем, возбуждает себя пересказом слышанного.)

У меня тем больше резона присоединиться к мнению пацана, что, собственно, и Петька так думает: она истощилась на оргазмы, необходимые для полноценного удовлетворения мужчины. А неполноценное – это нечестно. Потому Петька и вспоминает,- по ассоциации, по трудолюбию,- Ивана Голубя:

“…веселый в работе, много на себя ставил и подорвался на смерть...

Потому и Гнилошкуров, хоть и рассматривает возможность, что она с утра гадкой зелени наелась, но говорит же еще не сформулировавшему причину Петьке:

- Старательная женщина - уверил Петьку Гнилошкуров, все еще сидевший под моим окном, - старательная до последнего...

Да и переход этого диагноза в название рассказа – “Старательная женщина” - тоже чего-то стоит.

Но это было отвлечение на житейскую компетентность.

 

Мы остановились на “во-первых”, на красочности описания рассказчиком подслушанного разговора.

Махновцы потом уходят спать в сарай. Говорят они под окном у рассказчика. Рассказчик – птица полета повыше. Спит в избе.

А теперь соображаем.

Если в “Конармии” Бабель ведет повествование от имени “автора”, Лютова, красного журналиста, пусть и не приемлющего пацифизм, мол, своего создателя, Бабеля, но и мерзостные крайности, в которые впадают конармейцы, тоже не приемлющего,- то тут кто рассказывает? Тайно смакующий клубничку… И совсем не реагирующий, как и махновцы, на оргию батьки Махно:

И только на далекой улице пылает окно атамана. Ликующим прожектором взрезывает оно нищету осенней ночи и трепещет, залитое дождем. Там, в штабе батько, играет духовой оркестр в честь Антонины Васильевны, сестры милосердия, ночующей у Махно в первый раз”.

Кто этот рассказчик, для которого нравственный бардак – у атамана ли, у членов банды ли - явная норма? – А это, не иначе, красный, прикомандированный к Махно в тот период, когда батька сотрудничал с большевиками против белых.

И вот – “во-вторых”: расстояние между этим рассказчиком и Бабелем явно небольшое. Судить хотя бы по (“во-первых”) красочности описания. “Ликующим прожектором…” Или: Чей-то конь ржет тонко, как тоскующая женщина Или: “…и вот ночь и идет дождь, мелкий дождь, шепчущий, неодолимый. Он шуршит за стеной, передо мной в окне висит единственная звезда”.

Или эта поэтическая невнятность описанного.

Ну вот хотя бы дождь. Обложной вроде. А в окне висит единственная звезда. – Как это может быть?

Или: почему на третьем не выдержала, если шепчет вдруг Гнилошкуров <…> она после меня двоих свезла и вполне благополучно...? Что: Петька по второму кругу полез, что она из-под него выскочила?

И со знаками препинания худо – как в стихотворениях: ради неперегрузки мало их:

И тем более подпоясуюсь я, она мне такое закидает, пожилой, говорит, мерси за компанию, вы мне приятный...

Так если Бабель очень близок к своему терпимому рассказчику, то у этого советского писателя плохо дело с нравственностью. Так?!

 

В общем, не стыкуется с моим устоявшимся мнением, что Бабель,- если и смачно описывал антисемитизм, или клубничку про конармейцев, или грязь одесских евреев (физическую и нравственную),- то делал это от ощущения огромных потенций к улучшению людей после революции. Бытие, мол, определяет сознание, а бытие – улучшится ж.

А тут?...

И дата написания не проставлена…

Впрочем, ясно же, что не раньше революции написана.

Так как же быть?

А надо вчитаться в последние строчки рассказа.

Гнилошкуров заснул, с ним еще двое, и только я остался у окна. Глаза мои испытывают безгласную тьму, зверь воспоминаний скребет меня, и сон нейдет.

...Она сидела с утра на главной улице и продавала ягоды. Махновцы платили ей отменными бумажками. У нее было пухлое легкое тело блондинки. Гнилошкуров, выставив живот, грелся на лавочке. Он дремал, ждал, и женщина, спеша расторговаться, устремляла на него синие глаза и покрывалась медленным нежным румянцем.

Анеля, - шепчу я ее имя, - Анеля...

Что если тут не только слюни того, кто не у дел, текут в этих словах? Что если рассказчику жалко, что не такая уж безнравственная Анеля (“покрывалась … румянцем) вынуждена есть траву и торговать своим телом, раз “отменными бумажками” махновскими не расплатишься за еду троим своим детям, которые на одних ягодах не выживут?

Тогда и метафизическая грусть рассказчика станет понятной. И не в том для него беда, что осень. И не в том – что дождь. И не в том, что ночь. А в том, что идет война, давно, люди устали:

“…канонада затихая укладывается спать на черной, на мокрой земле”.

А в войну люди дичают. Свальный грех становится нормой. Хорошей женщине торговать собой приходится ради детей.

Но зато какая нравственная сила спрятана в глубине душ несчастных людей!

Махновцы ругают между собой Анелю за жадность, за то, что не позвала товарку для сотрудничества, за безжалостность к себе. Но чувствуешь же – они ее жалеют. А она!.. Это какая ж инерция порядочности: сахар надо заработать, не халтуря! Работать надо честно!

Все вернулось на круги свои. Бабель – нравственный советский писатель. Он верит в народ. Потому и не страшно ему придумать такую противную фамилию – Гнилошкуров. Махновцы, как и весь трудовой народ, только снаружи прогнили. Внутри – свежи еще. И революция их переродит.

*

Признаться, я сразу два рассказа прочитал. И “В щелочку” (http://www.magister.msk.ru/library/prose/babel001.htm) тоже.

И хоть во втором нет революции, гражданской войны и всего такого, именно старательность проститутки Маруси натолкнула меня на повышенное внимание к названию первого рассказа.

Я шел, обдумывал эту загадочную и для меня и для рассказчика старательность и придумал. Я забыл имена девушек. И придумку можно было проверить на верность, лишь придя домой и сверившись с текстом.

Зачем-то сказано в тексте, что одну из двух брали чаще. Какую?- думал я.- Наверно, более красивую. Значит, от того конфуза, какой случился, кто пострадал больше: красивая или менее красивая? Красивую и прослышав про конфуз возьмут впредь. Ей что! За нее – красота. Значит,- подумал я,- конфуз случился с менее красивой. Той надо было не только спасать репутацию заведения перед клиентом: перебить нарушение конфиденциальности особым чувством своим к нему, - но и не дать пасть своей котировке еще ниже: именно в ее комнате только и можно подглядывать. И тогда на что она будет жить?

Я не угадал. Больше брали Марусю. Как раз ту, в комнате которой было окно в ванную.

Так думаете, я растерялся? Нет. Я решил было, что не в красоте цимес, а в чувствах.

И опять ошибся. Рассказ создает впечатление (рассказчик, вообще-то, много раз подглядывал), что Маруся в тот раз превзошла себя. – Загадка осталась.

И там, как и в первом рассказе, достаточно других непонятностей. Что значит “семейная квартира”? Коммунальная, что ли? Многосемейная? – Вряд ли. Девушки должны быть бесправными, чтоб мадам Кебчик могла на них зарабатывать. – Так что: они ее дочерьми числятся у властей? Сомнительно.

Кто такой “я”, рассказчик? Любитель клубнички? Или какой-то человековед? Ходит в этот минибордель, чтоб исследовать людей? Ну, близок к Бабелю. Тот тоже поселился было на Молдаванке в Одессе инкогнито, чтоб изнутри изучать жизнь дна. А дно было результатом послевоенной разрухи или результатом падения нравов в НЭП? – Принципиально разные ж вещи. Меток времени в рассказе нет. Не считать же ею форму министерства финансов на клиенте Тамары. Разве нельзя было ходить по приватному делу в дореволюционной форме (если новой власти, по бедности, было не до формы для служащих министерств финансов)?

Вопросы, вопросы, вопросы…

Но я решил найти выход в том, чтоб не фантазировать от себя.

В свое время, уверяет мадам Кебчик, она меньше пяти рублей "ни за какие благи" не брала”.

Это явно послереволюционное время. С приходом советской власти бизнес на проституции захирел, раз приходится снижать цену (и клиенты небогатые, и, может, спрос не тот). Это раз.

Два – Маруся явно не всегда старается. Это тип противоположный Анеле. Надо скомпенсировать неудовольствие клиента – скомпенсировала. Значит, и изнутри дело дышит на ладан. Видно, не ахти какой стимул толкает девушек на проституцию. Можно заработать и иначе.

И если это писано после начала индустриализации (а в интернетном варианте дат нет), так если да, то работала б и дата: впереди, глядя из описанного времени,- был великий бум на рынке труда. Проституция начисто исчезла. И Бабель, получалось бы, прослеживал эту тенденцию загодя.

В таком “предчувствии” не страшно было опускать свои персты в язвы. За провалом рассказчика виделся исторический оптимизм его автора.

Все и тут становилось на место.

Но тогда я взял и поискал этот рассказ на других сайтах Интернета. И сел в лужу. Он был написан в 1917 году (http://www.odessaglobe.com/russian/people/babel.htm). Форма министерства финансов оказалась-таки меткой времени.

Но Интернет же меня и спас (http://www.ruthenia.ru/sovlit/j/2981.html):

В. Шкловский. И. БАБЕЛЬ. (Критический романс).

Мне как-то жалко рассматривать Бабеля в упор. Нужно уважать писательскую удачу и давать читателю время полюбить автора, еще не разгадав ее.

Мне совестно рассматривать Бабеля в упор. У Бабеля есть такой отрывок в рассказе "Сын ребби": "Девицы, уперши в пол кривые ноги незатейливых самок, сухо наблюдали его половые части, эту чахлую, нежную и курчавую мужественность исчахшего семита".

И я беру для статьи о Бабеле лирический разгон. Была старая Россия, огромная, как расплывшаяся с распаханными склонами гора.

Были люди, которые написали на ней карандашем "гора эта будет спасена".

Еще не было революции”.

Еще не было революции, а Бабель все предчувствовал про нее. И я все равно оказался прав.

Потому что есть не только унылый социологизм, но и социологизм какой-то провидческий, что ли. На десяток-полтора лет вперед Бабель историю угадал.

*

“Старательная женщина” напечатана в 1923 году (http://alrapp.narod.ru/arhiv1.htm). Я уверен, что Бабель не знал тогда, что все махновцы – опасность анархизма и бандитизма – были поголовно уничтожены у Перекопа при их возвращении из освобожденного от белых,- в том числе и с их помощью,- Крыма.

Ну а о цене, какую новое общество заплатит – в эпоху индустриализации – за полное уничтожение безработицы и проституции, Бабель тем более не мог предполагать, когда создавал рассказ “В щелочку”.

 

20 ноября 2003 г.

Натания. Израиль.